Марселен Дефурно - Повседневная жизнь в эпоху Жанны дАрк
Несколько недель спустя волнения разгорелись еще с большей силой, подогреваемые озлоблением, вызванным дороговизной жизни (Париж в то время был наглухо окружен арманьяками, препятствовавшими подвозу продовольствия). Народ с оружием в руках двинулся в Шатле, узники которого, догадавшись о том, какая участь их ожидает, попытались сопротивляться и стали бросать в нападавших камни и черепицу. Но осаждавшие тюрьму взобрались по лестницам на стены, узников со стены побросали на мостовую, где и прикончили. Затем волна народа хлынула к укрепленному замку Сент-Антуан. Герцог Бургундский, которого известили о происходящем, попытался утихомирить мятежников, но у него ничего не вышло. Толпа потребовала выдать всех узников, чтобы под надежной охраной препроводить их в Шатле, «потому что, говорили они, тех, кого помещают в этот замок (Бастилию), потом всегда освобождают за деньги, а после выпускают наружу через поля, и они творят еще больше зла, чем прежде». Герцог согласился выдать заключенных – при условии, что им будет гарантирована жизнь, но когда сопровождавшее их войско добралось до Шатле, крепость была окружена толпой, и «у них сил недоставало спасти узников, и сами они покрылись ранами». Охота на арманьяков продолжалась всю следующую ночь, и улицы к утру оказались завалены трупами.
Должно быть, подобные дни были исключением, но все же они показывают, в состоянии какого постоянного напряжения жило население Парижа, и высвечивают многочисленные раздражающие факторы, в конце концов приводившие к этим кровавым сценам. К числу таких факторов относились дороговизна жизни, угроза голода, полное прекращение дел, ненависть простого народа к тем, «у кого водятся деньги» и кто благодаря этому может избежать наказания, наконец, патриотизм, который при одном только упоминании о предательстве возбуждал толпу и толкал ее на худшие крайности.
Это состояние напряжения поддерживалось системой террористической диктатуры, которая в течение почти двух десятков лет тяготела над Парижем. Бургиньоны и арманьяки, поочередно овладевавшие столицей, прибегали к одним и тем же методам правления, только с более демагогическими тенденциями у бургиньонов, чьими главными союзниками были мясники и их приспешники. Побежденного противника не щадили, и каждая «перемена большинства» приводила к одним и тем же последствиям: смещение с должностей и назначение на все важные посты – в превотстве, военном правительстве города, канцелярии, – «надежных» (читай – «своих»!) людей, в то время как занимавшие их накануне люди бывали осуждены, приговорены, казнены, если только им не удавалось ускользнуть. После возвращения арманьяков в 1414 г. «те, кто был приближен к королевскому правлению и управлению добрым городом Парижем… одни бежали во Фландрию, другие в заморскую Империю… но почитали себя очень счастливыми, если могли бежать как бродяги, или пажи, или конюхи, или еще каким-нибудь таким способом»7 . Для того чтобы беглецы не могли оставить в городе сообщников, их жены были изгнаны из столицы и под надежной охраной препровождены в местности, подчинявшиеся армань-якам. Надо отметить, что при этом жене не давали разрешения присоединиться к мужу.
Тех, кому бежать не удалось, ждал скорый суд победителей. В статьях обвинений – всегда одних и тех же и всегда одинаково способных возмутить общественное мнение – недостатка не было: растрата государственных средств, хищения, заговор с целью сдать город врагу и способствовать его разорению. Казнь превращалась в настоящее представление, устроенное с целью доставить народу удовольствие видеть, как вчерашних его хозяев, все еще украшенных знаками отличия, везут в повозке к месту пыток. Жан де Монтегю сделался очень непопулярным из-за своего слишком быстрого обогащения, непомерных расходов и постройки роскошного отеля в Орсе и стал первой жертвой бургиньонского террора в 1409 г.
«Где же Монтегю мог взять
Средства, чтобы сюда вложить?..» –
спрашивалось в сатирическом куплете, появившемся за несколько лет до того. А когда Монтегю схватили и пытали, он признался во всем, в чем его обвиняли, и даже признал, что старался при помощи колдовства умертвить короля. К месту казни его доставили на телеге, на которой было установлено некое подобие трона, а впереди шли два трубача. Приговоренному пришлось облачиться в парадный костюм мажордома королевского двора, наполовину белый, наполовину красный упланд, а на ногах у него были золотые шпоры.
Подобным же церемониалом, но на этот раз во времена арманьякского террора, сопровождался «провоз» по Парижу Никола д’Оржемона, обвинявшегося в заговоре с целью возвращения бургиньонов в столицу. «Одетый в длинный фиолетовый плащ и такую же шляпу», он был вместе с двумя сообщниками, университетским магистром и бывшим эшевеном, привезен на телеге на рыночную площадь. Сообщников обезглавили у него на глазах, сам же он благодаря своему духовному званию казни избежал, но закончил свои дни в тюрьме.
Казни тех, кто вызвал в народе особенно сильное негодование, особенно старались сделать публичными: Коллине де Пюизе, отдавший арманьякам мост Сен-Клу (от которого в значительной степени зависело снабжение Парижа продовольствием), был обезглавлен на рыночной площади, затем его тело разрубили на части, все четыре конечности прибили к главным воротам города, обрубок тела повесили на монфоконской виселице, а голова, насаженная на пику, осталась на рыночной площади, выставленная на всеобщее обозрение.
В эти трагические годы недели не проходило без того, чтобы кого-нибудь не казнили; осужденных, нередко под крики толпы, провозили по городу, и это становилось чем-то вроде уличного представления. Иногда на монфоконской виселице болталось по три десятка тел, над которыми кружили хищные птицы. При каждой смене власти к казням людей, приговоренных судом, прибавлялись скорые расправы и массовые убийства, когда жертвами становился каждый, кто попал под горячую руку. Во время великого кабошьенского террора достаточно было, по словам Жювенеля дез Юрсена, крикнуть: «Вот арманьяк!», чтобы несчастного, на которого таким образом указали, убили на месте.
Именно потому население города всякий раз спешило наглядно продемонстрировать свою, по крайней мере, внешнюю лояльность к сегодняшним хозяевам и украсить себя их эмблемами. Четыре раза за семь лет, между 1411 и 1418 г., Париж менял внешность: в октябре 1411 г. парижане украсили себя андреевским крестом, эмблемой герцога Бургундского, чья популярность к тому времени достигла предела, «и не прошло и пятнадцати дней, как в Париже насчитывалось не меньше сотни тысяч человек, взрослых и детей, помеченных этим знаком, потому что никто не мог без него покинуть Париж». Доходило даже до того, что этим знаком украшали статуи святых, и некоторые священники, совершая богослужение, вместо литургического крестного знамения осеняли себя жестом, повторявшим очертания андреевского креста. Несколько месяцев спустя мясники, правившие посредством террора, заменили бургиньонский крест белым колпаком, эмблемой Парижа, и заставили короля и дофина надеть на головы белые капюшоны, «и месяц еще не кончился, а в Париже их уже стало такое множество, что других капюшонов вы и не видели, и белые носили и служители церкви, и придворные дамы, и торговки, продававшие съестное». Но вот с господством кабошьенов было покончено, и произошла новая перемена: теперь всякий торопился облачиться в фиолетовый плащ с белым крестом, указывавший на принадлежность к партии арманьяков. Эти плащи исчезнут, как будто их и не было в 1418 г., когда вместе с бургиньонами вернется андреевский крест.
Эти внешние признаки сочувствия той или иной партии, явно вызванные страхом, внушали очередным правителям очень слабое доверие, – особенно арманьякам, знавшим о том, что парижская буржуазия на самом деле преданна бургиньонам. И потому в городе вовсю развернулся полицейский шпионаж, в особенности в кабаках или на праздниках, где вино порой толкало на неосторожные признания. Расследование, проведенное по делу о заговоре д’Оржемона, показало, что тайные сборища устраивались под видом семейных обедов, свадебных пиров или пирушек братств. И потому королевским ордонансом вплоть до особого распоряжения были запрещены «любые собрания братств и все прочие большие собрания». Свадебные пиры разрешили при одном условии: «чтобы никто ни о чем не мог сговориться», но и такие семейные торжества можно было устраивать лишь при участии комиссаров и королевских сержантов, приглашенных «за счет новобрачной», – уточняет Парижский горожанин". Доносы и оговоры подозрительных людей поощрялись, доносчику причиталась четверть конфискованного имущества. Особенно доставалось – под предлогом требований гигиены – мясникам, на которых лежало клеймо воспоминания о жестокости Кабоша и его шайки, а Большую Бойню возле Шатле, ссылаясь на дурные запахи, которые из нее исходили, власти вообще приказали разрушить. Наконец, население Парижа было полностью разоружено: у него отняли право на использование пресловутых «цепей», и все, у кого были оружие, доспехи или боевое снаряжение, обязаны были, под страхом виселицы, сдать все это в Бастилию. Больше того, парижанам запрещено было держать на окнах домов «ларцы, а также горшки, или заплечные корзины, или бутылки» – словом, на окнах домов не должно было находиться ничего такого, что могло бы стать импровизированным снарядом в уличных боях. «И не нашлось ни одного человека, – пишет наш Горожанин, – который осмелился бы носить при себе нож и не оказался бы в тюрьме».