Дмитрий Быков - Статьи из газеты «Известия»
Есть, конечно, вероятность, что в списки Гельмана и Нигилиста попадет все население России, а между ними не останется никого. В таком случае проект «Россия» вообще следует закрыть, а территорию поделить между Евросоюзом и Китаем. Но что-то мне подсказывает, что в списках окажется максимум человек 500. Их и надо разослать по историческим родинам. И что-то мне подсказывает, что они даже не будут особенно возражать. Не любят они эту страну, так мне кажется. Как две матери из старой притчи про царя Соломона не любили ребенка, которого им предлагалось поделить путем взаимного перетягивания до полного раздирания пополам.
29 марта 2006 года
Дом без лифта
Пресловутое чередование оттепелей и заморозков в российской истории проще назвать чересполосицей мобильности и стабильности: карьеру тут можно сделать в очень краткие и, как правило, довольно противные периоды послереволюционного хаоса. Происхождение такой карьеры чаще всего темно, механизмы случайны, но последствия долговременны: только во времена бурной и недолговечной революционной ломки граждане способны либо стремительно нахапать стартовых капиталов, либо засветиться громкими разоблачениями. Отсюда и специфика этих карьер, созидаемых не систематическим и упорным трудом, но игрою случая и отсутствием совести.
Стабилизация в России выражается не в том, что граждане делаются так уж уверенны в завтрашнем дне (как показывает опыт, ни в чем они не уверены и продолжают ожидать худшего). Первый признак стабилизации — невозможность перескочить в другую социальную страту: в застойной России оттого и спивались, что не видели перспективы. Карьеры, конечно, делались (путем подсиживаний, доносов и подковерных интриг плюс интенсивное, доведенное до виртуозности лизательство) — но делали их люди определенного сорта, аппаратчики от науки, культуры и госуправления; каста аппаратчиков оберегала свои границы, попадали в нее с детства, членство наследовалось. У аппаратчиков, как в хорошей японской корпорации, были свои детские сады, школы, вузы — человека растили с пеленок. Это была, строго говоря, не карьера, а колея.
Сегодняшняя Россия, из отвратительной мобильности впавшая в убийственную стабильность, характеризуется прежде всего отсутствием новых имен и личностей. Прыжки из младших научных сотрудников в олигархи, конечно, не внушают особого оптимизма, но это хоть какое-то движение: общество, в котором из грязи можно попасть в князи (и чем гуще грязь, тем сиятельней князь), по крайней мере живет. Выбор у нас, прямо скажем, небогат: либо десятилетия грязе-князевых прыжков, когда персонаж возвеличивается опять-таки не по заслугам, — либо два-три десятка лет полной неподвижности, когда у честного труженика нет шанса не то что перепрыгнуть в начальники, но даже и накопить на квартиру. Укрепление властной вертикали странным образом означает у нас полную вертикальную неподвижность — как если бы для устойчивости здания вместо регулярно ломавшегося, но все же ездившего лифта в шахту вколотили стальной штырь немереного диаметра.
В эпохи стабильности, то есть неподвижности, общество немедленно стратифицируется. Верхи лишаются всякой информации о том, как живут низы: если низам уже не светит никуда выбраться, они элементарно не могут ничего рассказать о своей жизни. Народ резко отслаивается от интеллигенции: у них нет ни общей культуры, ни общего языка. Все это памятно по 70-м, когда противостояние власти и общества, интеллигенции и народа, аппаратчиков и творцов было особенно наглядным. Кстати, все сколько-нибудь яркие фигуры в искусстве и общественной мысли 70-х годов были именно шестидесятниками, и главная драма, за которой зритель-читатель наблюдал с особым интересом, заключалась именно в приспособлении этих людей к новой реальности. Кому-то она казалась зрелостью, кому-то — распадом и насилием; Шпаликов погиб, Аксенов метался в «поисках жанра», Трифонов и Юлиан Семенов — каждый на своем уровне — искали новый язык и нового героя… но все эти персонажи заявили о себе и сформировались именно во времена оттепели. Из семидесятников почти никто о себе не заявил, поколение оказалось на диво скудным. То же самое наблюдаем мы и сейчас: все яркие имена прозвучали еще в 90-е, именно эти годы сформировали и Гришковца, и Земфиру, и даже Максима Галкина — ничего нового на горизонте давно уже не маячит. Даже Алексей Иванов — последнее громкое литературное открытие — открыт на самом деле еще в первой половине 90-х и всем, кому надо, был отлично известен. Проследите за телевидением — появляются ли персонажи, равные Такменеву, Пивоварову или, прости господи, Мамонтову? (Тоже ведь масштаб, и не надо так уж подчеркивать разницу между Мамонтовым периода НТВ и сегодняшним «специальным корреспондентом»: приемы-то те же, и степень объективности мало меняется.) Сегодня молодому человеку в принципе не удастся заявить о себе, будь он предприимчив, как Владимир Яковлев, или отважен, как Ирина Хакамада: журналистика, общественная мысль, политология — в равной степени безлики. Так что и у Алексея Чадаева нет шансов — даже в серые кардиналы он не попадет, поскольку должность эта занята человеком 90-х; да и как напишешь яркую книгу о современной государственной идеологии?!
О причинах этой неподвижности можно гадать. В конце концов, в иных державах именно стабильность приводила к формированию мощных личностей, пусть и антилиберальных, и во многих отношениях несимпатичных; и государственники бывают талантливы. В России вся беда в том, что стабильность имеет недвусмысленно охранительный характер. Востребованы не честность и не искренность, но именно способность врать, подхалимничать, тащить и не пущать. У нас есть искренние антигосударственники, но искренних государственников почти не бывает — именно потому, что ни талант, ни настоящая преданность российскому государству не нужны; об этой драме, в сущности, всю жизнь пишет Борис Акунин, этот бард невостребованного и талантливого патриотизма, вечно конфликтующего с русской государственной пирамидой. Во время революций бывают нужны очень специфические таланты — востребованы спекулянты, разнокалиберные жулики, провокаторы, горланы, главари — но во время стабильности таланты не нужны вовсе. Именно поэтому я так сочувствую нынешним двадцатилетним — их имен скорее всего никто не узнает. Те, кто сформировался в 90-е, воцарились тут надолго. Коммерция сегодня, по сути, приватизирована государством, культура ограничена рамками «как бы чего не вышло», информация дозирована — реализоваться не в чем. В принципе такое время идеально для затворничества, духовного самосовершенствования, уединенного размышления… Но вот беда: именно вслед за такими кислыми застоями всегда приходят особенно бесчеловечные ломки. И все результаты этих уединенных размышлений окажутся точно так же не востребованы обществом, как глубокая московская эзотерика 70-х, религиозные поиски одних и диссидентская отвага других. Во время подобных революций судьбы духовных вождей подпольных времен особенно незавидны: вспомним гибель Александра Меня и участь Андрея Сахарова.
12 апреля 2006 года
Замечание для господ ревизуемых
170 лет назад в Александринском театре впервые сыграли «Ревизора».
Иные говорят у нас, будто Гоголь сатирик; право, какой же он сатирик? Не слыхано и не видано таких сатириков; напротив, за что он ни возьмись — все тотчас у него замахивает на утопию. Возьмется ли за Тараса Бульбу, сущего, прямо сказать, зверя, который и сына убил, и грабеж в честь веры православной любил пуще жизни, — выходит этакий народный герой, фу ты, пропасть, какой народный герой! шириною в Черное море! Про старосветских ли помещиков напишет — и точно, вместо иронии или какого-нибудь этакого умиления размахнет идиллию, да так, что и глупость, и самая мелкость выйдет какою-то, неприлично сказать, титаническою; а любят друг друга так, что и смерть сама не разлучила. Будь Гоголь всего только сатирик, его так же поглотило бы жерло вечности, как глотало оно неисчислимых малороссийских забавников да и великорусских шутников, иногда, пожалуй, хватавших в шутках своих очень далеко и смело; но разве уходят их речения в народ? разве можно сказать об них, что они выдумали русский уездный город, как выдумал его Гоголь, до которого настоящей уездной глуши в русской литературе не было? Он был идеалист и утопист, поэт по самому строю души своей; и потому «Ревизор» его был встречен благоволением самого Императора, вступившегося за пьесу, которую глупые слуги престола совсем уж хотели было запретить к представлению. Николай же и сам смотрел, и министрам советовал: чудно, право, — такая уж пьеса! Пьеса эта в действительности не фарс, как и предупреждал о том автор; «Ревизор» — сочинение об идеальной власти, какою только может и должна она быть в России. Ведь, право, если что-нибудь так долго живет и никакими средствами не выводится — то на что-нибудь это и надо, и даже, может быть, это самое и есть национальная душа. А раз «Ревизор» и поныне напоминает собою то самое зеркало, на которое неча пенять, то, стало быть, и система власти, в нем представленная, есть для России система самая лучшая, да, точно так, уж тут просто мое почтение.