Андрей Марчуков - Украина в русском сознании. Николай Гоголь и его время.
На первых порах на восприятии могло сказываться ещё и обстоятельство, с Малороссией совсем не связанное: а именно имевшееся среди части читателей недовольство Гоголем за чересчур неподобающее, по их мнению, сатирическое изображение действительности. И некоторые из них (как раз из числа тех, что сильнее ощущали различия двух русских «пород») были готовы пристегнуть к этому и «национальный вопрос».
Александра Смирнова (которую Гоголь просил сообщать ему всё, что говорят о нём самом и его произведениях в обществе) отвечала, что в светских салонах иногда раздавались голоса, обвинявшие его в том, что «Тараса Бульбу» он писал с любовью, тогда как «Мёртвые души», где речь шла о всероссийской жизни, получились карикатурой на неё. Впрочем, Смирнова добавляла, что претензии к писателю предъявляли и «хохлы»[295]. В том, что «Бульба» был написан с любовью, нет ничего удивительного. Понятно, что так воспеть героику малороссийского прошлого мог только малоросс. А вот подобное мнение о «Мёртвых душах» (которых Гоголь писал с не меньшей любовью к читателям и отчизне) было полностью неверным. Не вдаваясь в детали, стоит лишь напомнить, что сам Николай Васильевич был удручён таким пониманием (а вернее, непониманием) своей книги. «Глупой ошибкой соотечественников» называл он мнение части своих читателей, принявших «Мёртвые души» «за портрет России», причём эту мысль он повторял неоднократно, в том числе в своей «Авторской исповеди»[296]. На исходно неверной посылке неверными оказывались и проведённые между произведениями параллели.
Русскость повести могла пока как бы не замечаться, ведь большая часть российского общества к малорусскости относилась как к части Русского мира, и упоминание об этом воспринималось как само собой разумеющееся. Для тех же, кто был более склонен замечать различное, а не общее, слово Гоголя — их современника — не могло в одночасье переменить привычных взглядов. Пример тому — Николай Полевой, продолжавший свою линию. Отдавая Гоголю дань за мастерское изображение запорожского быта, он в то же время называл его стремление сделать казаков «какими-то рыцарями» ошибочным, а те места, где запорожцы представлены героями, — смешной карикатурой[297].
Но если русские обратили внимание на новый смысл повести пока не все и не сразу, то поляки заметили её русский характер почти моментально. И отнеслись к этому резко отрицательно. Одним из первых поляков, высказавшихся о «Тарасе Бульбе» и тем самым заложивших идейные рамки её восприятия польским обществом (в ХХ веке в межвоенной Польше эта повесть даже запрещалась), был М. А. Грабовский — литератор и один из видных польских украинофилов, выпускник того же уманского базилианского училища, что и небезызвестный Духинский. В 1846 году в журнале «Современник» было помещено его письмо (написанное тремя годами ранее), в котором он утверждал, что «Гоголь ошибочно понимает историю Малороссии, даже самое происхождение украинского народа и козачества, а потому и не мог уразуметь отношений их к Польше».
Вражда малороссов и поляков возникла, по мнению польского критика, из-за «взаимной клеветы». Да и «были ли жестокости поляков в отношении к Руси» вообще, задавался вопросом Грабовский. И, отвечая на него, как бы предвосхищал воцарившееся в интеллектуальной сфере в конце XX века постмодернистское отношение к миру и человеку, с его релятивизмом, «размытостью» любых устоев и норм, с его относительностью истины.
Впрочем, эти постмодернистские постулаты на самом деле тоже «неистинны». Пропагандируя отказ от абсолюта и «многоистинность» как норму («у каждого своя правда»), адепты этого миропонимания стремятся не к равноправию «мелких» относительных «истин», а к утверждению одной — своей собственной, для них являющейся абсолютной. И достичь цели они могут, как нетрудно догадаться, лишь одним способом: заставив (самыми разными средствами, от мягких и «политкорректных» до грубых и «нетолерантных») своих оппонентов и вообще всех отказаться от своей правды, истинность и абсолютность которой они подвергают сомнению, и принять чужую, то есть их собственную.
Точно такую логику предложил и Михаил Грабовский: признав, что польские «жестокости» были, он в то же время повернул ситуацию так, что их как бы и не было. И предложил русским и малороссийским писателям и романистам, для «взвешенности» и «историчности» их будущих произведений, признать (и принять), что у поляков тоже была своя правда, которой и объяснялись их «жестокости». На деле же, в условиях культурного и геополитического «спора» польского и общерусско-малорусского миров, это подразумевало историческое оправдание польской стороны и переход именно на польскую точку зрения, со всеми вытекающими отсюда последствиями относительно не только прошлого, но и настоящего.
Отказывал Грабовский Гоголю даже в достоверности изображения характеров и в прочих литературных достоинствах его творения (при этом стараясь всех убедить, что повесть ему неприятна не как поляку, а по чисто художественным соображениям). И в целом, выносил приговор деятель польского «украинофильства», все усилия писателя в «Тарасе Бульбе» оказались «приданы трупу, или вернее набитой соломою чучеле, которая рано или поздно, а должна обратиться в сор»[298]. Показательно, что первая редакция «Бульбы» не вызвала в польском обществе столь гневно-болезненной реакции. Напротив, тогда поляки (в том числе друг Грабовского Богдан Залесский) попытались даже перетянуть молодого талантливого писателя на свою сторону, но, как уже говорилось, безуспешно.
Польские противники единения Великороссии и Малороссии одними критическими статьями при этом не ограничивались. О серьёзности их отношения свидетельствует история более чем двадцатилетнего «отлучения» «Тараса Бульбы» от российской армии. Так, по докладу военного цензора генерал-лейтенанта Л. Л Штюрмера (Штырмера) повесть была запрещена к опубликованию в «Сборнике статей для чтения в солдатской школе» (1874 г.), а затем и в журнале «Чтение для солдат» (1878 г.). Формально мотивировка была следующей: Штюрмер настаивал, что солдатская масса молода и неразвита, а население западных окраин — католическое, и потому некоторые православные солдаты, ознакомившись с содержанием повести, «могут повторить действия запорожцев».
Но эта версия была для «внешнего употребления» — для цензуры и Военного ведомства. Истинные же причины, надо полагать, скрывались в личных убеждениях самого цензора и той польской национально-культурной среды, к которой он принадлежал. Уроженец Польши, католик Штюрмер свою военную карьеру начинал в лагере польских повстанцев и даже в 1831 году попал к правительственным войскам в плен (вот такие замысловатые судьбы бывали у российских генералов, отвечавших за формирование массового сознания). Ко всему прочему, был он польским литератором и единомышленником Грабовского. Последний даже называл Штюрмера «замечательным человеком» и «челом народа в нравственном отношении», имея в виду «правильный ход» его мыслей[299].
Препятствия на пути гоголевской повести к солдатской массе удалось преодолеть лишь ближе к концу века. В 1897 году «Тарас Бульба» получил одобрение военной цензуры к изданию в серии «Походная Библиотека». Эти примеры наглядно демонстрируют, что, в отличие от широкой массы русского общества, поляки были более внимательны к национальному вопросу и чутко реагировали на малейшие изменения в противостоянии национальных идентичностей на малороссийских землях.
Но жизнь не стояла на месте. «Обиды», которые кое-кто держал на Гоголя (хотя таковых было явное меньшинство), стирались. В жизнь вступали новые поколения, для которых Гоголь был великой, но уже абстрактной фигурой, а не обычным человеком — их современником (к праву современников учить других и знать что-то лучше относятся очень ревниво). По мере того как шло время, как национальный момент всё больше выступал на передний план общественной жизни страны, а повесть-поэма расходилась всё большими тиражами, содержащийся в ней русский образ малороссийской истории, народа и самой этой земли всё глубже и глубже усваивался и образованными кругами, и простым народом. Причём в разных частях русской ойкумены, вплоть до самых западных, вне России пребывающих, её частей.
Так, деятель галицко-русского движения второй половины XIX века Б. А. Дедицкий писал, что гоголевские герои были широко известны в галицком народе, а Тарас Бульба «стал у нас тогда известным своего рода типом»[300]. Здесь не должно смущать, что речь идёт о Галиции. В подавляющем большинстве случаев распространение произведений Гоголя и вообще его популяризация велись деятелями галицко-русского (русофильского) движения, считавших галицких и карпатских русинов частью Большого русского народа. Гоголя они печатали в переводе на галицко-русское «язычие» (смесь церковнославянского, русского литературного языков и местного говора), больше похожее на русский язык, чем на современный литературный украинский, и на русском языке[301].