Лени Рифеншталь - Мемуары
Каждое утро приходилось караулить почтальона, чтобы отцу, не дай бог, не попало в руки послание, которого я ждала с таким нетерпением. И действительно, вскоре удалось перехватить письмо. Отобранным для фильма девушкам предлагалось снова прибыть к фрау Гримм-Райтер и протанцевать перед жюри вальс. Как ни приятно было это известие, я хорошо понимала, что не смогу воспользоваться своим шансом. О чем тут же и сообщила разочарованному режиссеру.
А вот уроки танца начались. Тайно. И это приводило меня в неописуемый восторг. Вначале я была далеко не безупречной, слишком скованной, но в техническом отношении благодаря навыкам, приобретенным в спорте, достаточно подготовленной. После пятого или шестого урока скованность прошла, я быстро научилась полностью отдаваться музыке и сразу же начала делать большие успехи.
Три месяца отец оставался в неведении относительно моих танцевальных уроков. Надеясь, что так будет и дальше, я решила записаться и на курсы балета и теперь ходила на занятия четыре раза в неделю. Вскоре я уже могла танцевать на пуантах, а в перерывах заставляла подруг выворачивать мне конечности, которыми двигала как резиновая кукла. Никакая боль не казалась мне сильной, никакие нагрузки — чрезмерными, ежедневно по несколько часов я тренировалась вне школы. Любая палка, любые перила использовались «в преступных целях», по улице я продвигалась прыжками, пританцовывая, не обращая внимания на то, как люди оглядываются и сочувственно качают головами. У меня давно уже выработалась привычка заниматься только тем, что интересно. Погруженная в собственный мир, я игнорировала то, что обо мне говорят или думают окружающие.
Подруги уже обзавелись приятелями, вовсю флиртовали. Их волновали лишь впечатления, связанные с мужчинами. Я же в ту пору не испытывала ни малейшего интереса к сильному полу, моя пережитая сильная влюбленность больше походила на грезы, доставлявшие много забот: познакомиться с тем, кого я боготворила, так и не удалось. Поэтому все свои чувства я вкладывала исключительно в танец.
То, что закончилась мировая война и мы ее проиграли, то, что произошла революция, не стало ни кайзера, ни короля, — все это проплывало передо мной как в тумане. Сознание полудевочки-полудевушки замыкалось в собственном крошечном мирке.
Зимой 1918 или весной 1919 года я оказалась вовлеченной в уличный бой. Поезд надземной железной дороги, в котором мы ехали с матерью, обстреляли недалеко от вокзала Гляйсдрайэкк. Пассажиры бросились на пол, свет погас. Домой пришлось продвигаться, перебегая от подъезда к подъезду, кругом свистели пули… Несмотря на все это, у меня не сложилось никакого определенного представления о случившемся. Слово «политика» отсутствовало тогда в моем лексиконе. На все, что имело отношение к войне, я реагировала, что называется, кожей. К своему стыду, должна признаться, что патриотизм мне был совершенно несвойствен. Война — это олицетворение ужаса, а обостренные национальные чувства как раз и могли привести к бойне. Всех людей, будь то черные, белые или краснокожие, я считала абсолютно равноценными, а о расовых теориях еще ничего не слышала. Зато все больше интересовалась космосом, загадками небесных сфер и планет. Звезды и особенно луна продолжали оказывать на меня неотразимое, магическое воздействие.
После школы
В шестнадцать лет я распрощалась со школой. Отец твердо решил «выбить из моей головы дурь стать актрисой» и велел посещать пользовавшуюся очень высоким авторитетом в Берлине школу домоводства — Дом Летте, а потом готовиться в пансион. Все попытки убедить его дать мне возможность учиться на актрису потерпели фиаско. Они вызывали у отца такие приступы гнева, что ради матери я на время перестала настаивать на своем и только старалась всеми средствами предотвратить «ссылку» в пансион. Сама мысль о пребывании там была невыносимой.
Я не хотела уезжать из Берлина, поскольку любила этот родной для меня и волнующий город — Тиргартен и зоопарк, театры, чудесные концерты, торжественные премьеры фильмов, Курфюрстендамм и красивую улицу Унтер ден Линден! И еще — изумительные кафе: «Романское»,[12] напротив церкви кайзера Вильгельма, место моих тайных свиданий, «Кафе Запада» и «Ашингер», где можно было, стоя за круглыми деревянными столами, быстро и недорого съесть порцию горячих сосисок или горохового супа. В «Романском» и в «Шванэкке» со мной уже несколько раз заговаривали кинорежиссеры, предлагая сделать пробные съемки или принять участие в фильмах. Но я всегда отказывалась, считая, что подобные прожекты никогда не осуществятся. Когда однажды один из режиссеров на пару с женой стал изо дня в день буквально преследовать меня, я позволила себя уговорить. И за спиной отца, с помощью матери, несколько дней участвовала в съемках.
В небольшой комнатке-ателье на Б ель-Альянсштрассе я играла роль молоденькой наивной девушки. Фамилии режиссера уже не припомню, в памяти застряло только, что он прочил мне большое будущее. От самих съемок, от дебюта в кино особой радости я не испытала — слишком мучил страх, что обо всем узнает отец, хотя режиссер с помощью прически и маски так изменил мою внешность, что в готовом фильме я сама себя не узнала.
Примерно в это время случилось забавное происшествие. На улице со мной заговорил молодой человек, представившийся как Пауль Ласкер-Шюлер. Он оказался сыном знаменитой поэтессы,[13] о которой, правда, я тогда еще ничего не знала. Ему уже исполнилось восемнадцать, и он был умен и на редкость красив. Несколько раз мы встретились тайком. Беседы с ним доставляли огромное удовольствие — у него было чему поучиться, но однажды он сказал:
— А у тебя очень чувственные губы.
Совершенно ничего не подозревая, я попробовала свести всё к шутке:
— Ерунда, никакие не чувственные.
— Спорим, что в ближайшие четыре недели докажу тебе это?
— Хорошо, спорим, — согласилась я. — На что?
— На поцелуй.
— А если проиграешь?
— Тогда подарю тебе что-нибудь красивое.
Мы долго не виделись. Встретились однажды случайно. Он предложил посмотреть его рисунки, и я, не помня о заключенном пари, тотчас же согласилась.
На Ранкештрассе, в своей меблированной комнате, едва я вошла, он обнял меня и попытался поцеловать. Эта неожиданная атака получила яростный отпор — я вырвалась, отпихнула его к стене и расхохоталась. Хохот, должно быть, настолько оскорбил его мужскую гордость, что он нарочито грубо вытолкал меня за дверь. Никогда больше я не видела этого бешеного почитателя и уж конечно не получила подарка за выигранный спор. Много позже я узнала, что Пауль умер молодым.
Желание быть самостоятельной, ни от кого не зависеть становилось все сильнее. Когда я видела, как порой отец обращается с матерью — например, в неистовстве топает ногами, если на накрахмаленном воротничке не расстегивается пуговица, — всякий раз клялась себе никогда в жизни не выпускать руля из рук, быть независимой и уповать только на собственную волю.
Мать, будучи великолепной женой, превратилась в рабу мужа. Она его очень любила, но то, что ей пришлось пережить, было ужасно. Я страдала вместе с ней, но и отца ненавидеть не могла: он ведь заботился о семье, невероятно много работал, а если в гневе и бил дорогой фарфор, то потом старался его склеить. Эта метафора как нельзя лучше характеризует отношения моих родителей. В сущности, папа был неплохим человеком, но найти общий язык с ним удавалось не часто. Он любил играть со мной в шахматы, но при этом я всегда должна была проигрывать. Когда однажды я поставила ему мат, этот великовозрастный мужчина так рассердился, что не пустил дочь на долгожданный бал-маскарад. К счастью, отец часто выезжал на охоту, на какое-то время «освобождая» нас. И тогда мы с матерью ходили в кино, бывали даже на балах, а мой брат, посвященный в наши секреты, послушно сидел дома, поскольку был еще слишком мал.
Ипподром
Отец, сколько себя помню, был завсегдатаем ипподрома, с удовольствием играл на скачках. Крупных ставок он, правда, не делал, но все же иногда проигрывал больше, чем мог себе позволить. Матери и мне разрешалось сопровождать его в Груневальд и Хоппегартен — рысистые бега и скачки с препятствиями отца не интересовали. Не имея ни денег, ни охоты делать ставки, я все внимание переключала на лошадей и жокеев. Любимого жокея берлинцев, который вскоре стал и моим любимцем, звали Отто Шмидт. Когда он побеждал, публика ревела от восторга. Блуза Отто была в белоголубую полоску — он выступал только за конюшню фон Вайнбергов. Именно в этой конюшне находился чудо-конь, одиннадцать раз подряд приходивший первым на разных дерби. Перголезе — так его звали — побеждал на коротких дистанциях, от 1000 до 1200 метров. Но однажды владельцы допустили ошибку: выставили его на дистанцию вдвое длиннее — и Перголезе… проиграл. Сколько было разочарований! Я плакала навзрыд.