Григорий Амелин - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
(II, 89)
В декабре 1905 года Пресня оказалась центром восстания, где после девятидневного сражения на баррикадах сопротивление было жестоко подавлено. Превращение полярной швеи в простую краснопресненскую ткачиху на баррикадах столь же естественно, как и возведение русской революции в ранг космических событий. На Урале московское восстание было поддержано прежде всего в Мотовилихе (Пермь). Ее видит в заглавном эпизоде повзросления героиня “Детства Люверс”. Стихотворение – о Революции.
“Канарейка об сумерки клюв свой стачивала…” Само это “стачивала” может толковаться двояко: и как оттачивание, совершенствование клюва и мастерства и как притупление всяческих способностей. Боясь оскорбить слух благородного читателя, мы все-таки должны заметить, что канарейка в портняжной достачивала свой клюв до “стачки”. Или наоборот – стачка обернулась канарейкой, точащей свой клюв, не нам судить.
В 1925 году Пастернак начал писать поэму “1905”. “Отрывок”, 1915 – подготовка к поэме:
Тому, грядущему, быть ему
Или не быть ему?
Но медных макбетовых ведьм в дыму –
Видимо-невидимо
………………………………………………………………..
Глушь доводила до бесчувствия
Дворы, дворы, дворы… И с них,
С их глухоты – с их захолустья,
Завязывалась ночь портних
(Иных и настоящих), прачек
И спертых воплей караул,
Когда – с Канатчиковой дачи
Декабрь веревки вил, канатчик,
Из тел, и руки в дуги гнул,
Середь двора; когда посул
Свобод прошел, и в стане стачек
Стоял годами говор дул.
(I, 66)
Непосредственным комментарием к “Полярной швее” служат строки “Завязывалась (в 1915 году было: “Брала начало…”) ночь портних / (Иных и настоящих)”. И Полярная швея (“иная”), и “настоящие портнихи” разрешают вечный гамлетовский вопрос: “…Быть ему / Или не быть ему?”. Поэт сам отождествлял себя с шекспировским героем, но не в этом дело. Здесь кроется текстуальный подвох. Казалось бы, речь идет о будущем, которое и есть причастие будущего времени глагола быть. И ему, “грядущему”, – быть. Но перед словом “грядущему” стоит запятая, которая была в сб. “Поверх барьеров” и улетучилась из последующих публикаций. И это не будущее время, а грядущий Хам. Это не Гамлет (Hamlet), а Хам, навязчивый Ветчинкин “Доктора Живаго”. Прекрасное тело стало пустым собранием кусков человеческого мяса, антропологической ветчиной. Вслед за Д.С.Мережковским и его статьей “Грядущий Хам” в самой атмосфере эпохи “видимо-невидимо” таких прорицательниц-“макбетовых ведьм”, сулящих кровь и погибель. Как и Гете, тщетно пытавшийся ввести в идеальные рамки духовные силы Французской революции, возвысив их до уровня и форм своего величественного стиля, Пастернак все более чувствовал, что русская революция насильственно и неумолимо вторгается в жизнь.
IV
Del cuor dell’ una delle luci nuove
Si mosse voce, che l’ ago alla stella
Parer mi fece, in volgermi al suo dove…
Dante Alighieri. “Divina Commedia”
И граммофон напевал знакомую песенку
о каком-то негре и любви негра…
В. Набоков. “Король, дама, валет”
Роман Владимира Набокова “Истинная жизнь Себастьяна Найта” начинается с указания того дня – тридцать первого декабря 1899 года, – когда родился герой, чтобы, как будто следуя мандельштамовскому призыву, – собою “склеить двух столетий позвонки”. Дневниковая запись его рождения произведена старой русской дамой, пожелавшей остаться инкогнито, но повествователь, завороженный звучанием ее имени, раскрывает секрет: “Звали ее и зовут Ольга Олеговна Орлова, – матрешечная аллитерация, которую жаль было бы оставить втуне”. “Истинная жизнь Себастьяна Найта” – первый набоковский текст, написанный по-английски в 1938-39 гг., еще до переезда в Америку. То, что разные переводчики передают словами “матрешечная”, “оологическая”, “яйцеподобная” аллитерация, в подлиннике звучало как egg-like alliteration – “иглайк аллитерейшн”. Три “О”, бесспорно, яйцеподобны. Но тройное – Ольга Олеговна Еаgle (Орлова) – это, действительно, аллитерация иглы. На кончике такой иглы, спрятанной в яйце, – была некогда разгадка кащеева бессмертия.
Но эта игла не способна к записи и воспроизведению истинного бытия вещей: “Сухой отчет ее (Ольги Орловой – Г.А., В.М.) вряд ли способен сделать зримой для не повидавшего света читателя всю подразумеваемую прелесть описанного ею зимнего петербургского дня – чистую роскошь безоблачного неба, созданного не для согревания тела, но единственно для услаждения глаза; сверкание санных следов на убитом снегу просторных улиц с рыжеватым тоном промежду, рождаемым жирной смесью конского навоза; яркоцветную связку воздушных шаров, которыми торгует на улице облаченный в фартук лотошник; мягкое скругление купола, с позолотой, тускнеющей под опушкой морозной пыли; березы городского сада, у которых каждый тончайший сучок обведен белизной; звон и скрежет зимней езды… а кстати, какое странное чувство испытываешь, глядя на старую почтовую карточку (вроде той, что я поставил себе на стол, чтобы ненадолго занять память-дитя) и вспоминая, как наобум, где и когда придется, заворачивали русские экипажи, так что вместо нынешнего прямого и стесненного уличного потока видишь – на этой подкрашенной фотографии – улицу шириной в сон, всю в скособоченных дрожках под небывало синими небесами, которые там, непроизвольно заливаются румянцем мнемонической пошлости”.
И градусниковая запись Орловой, и крашенная фотография с перспективой Невского проспекта – свидетельства ложного самопознания и мнемонической пошлости. Слепая ласточка памяти возвращается в чертог теней. Возвращение зимнего петербургского дня возможно лишь на каких-то иных основаниях. В каком-то смысле прошлое еще не случилось, оно закупорено непережитостью и ему надо дать возможность действительно случиться. Необходимо высвободить прошлое. “Их надо выстрадать, и дать им отойти…”, – говорил Анненский о воспоминаниях. Из “Божественной комедии” Данте:
Бессилен здесь не только мой язык:
Чтоб память совершила возвращение
В тот мир, ей высший нужен проводник.
Под тайным знаком русской Адмиралтейской иглы, как под скрытым эпиграфическим рулем, пройдет длинный путь набоковского английского романа, отделяя подлинную память от ложной, пошлость – от истинного творчества. В окончательном поиске Себастьяна Найта найти себя. Этот старый философский артикул “внутрь обращенным узором звуковой ткани” (Вяч.Иванов) и начертан на имени главного героя – познать самого себя, Себя Найти.
Об искажающих механизмах памяти и истинных путях саморазумения и написан рассказ Набокова “Адмиралтейская игла” (1933). Все, казалось бы, просто. Молодой человек, писатель и поэт, берет в берлинской русской библиотеке роман некоего Сергея Солнцева “Адмиралтейская игла”. Впечатление его от прочитанного столь велико и противоречиво, что он принимается за письмо автору. В представленных событиях он узнает себя и историю своей первой любви. Он цепляется за надежду невероятного совпадения, но подозревает худшее. За вымышленным именем Солнцева, по его мнению, скрывается его возлюбленная Катя (в романе – Ольга), переписавшая историю их первой любви. Имени своего он не называет. Таким образом, аноним пишет письмо псевдониму, всё это почему-то называется “Адмиралтейская игла”, на которую ничто не намекает в эпистолярной инвективе.
Письмо неизвестного начинается как протест против вранья и пошлости женского романа. Возмущенный, он приводит цитаты из романа, построчно возражая изъянам и нелепостям солнцевской прозы, ее “несметным и смутным ошибкам”, он пытается “язвительно сопоставить с ними свои непогрешимые наблюдения”. Но так ли он непогрешим? В самом возвращении к истокам своих воспоминаний, как у Чобра, может быть мучительный и сладкий искус. Как его избежать? Счастье, да и любое самоудовлетворение набоковского героя, всегда относятся к другому времени и месту, где в данный момент он не присутствует. Непоправимое искажение прошлого толкает к решительному объяснению. Но какому испытанному методу надо доверять перед лицом ускользающего прошлого, которое противится условной изобразительности человеческой памяти? Чем дается точность и мыслимая мощь образов прошлой жизни? Как отделить подлинные образы от плевел поздних напластований и ложных образов? Неизвестному кажется, что он хранит в душе своей непреложность впечатления, тогдашнего, сильного, и может извлечь из него истину. Просто до этого было как-то недосуг. А что если истины там не было? Здесь, заметим, безумно трудно не путать компетенции автора и героя, к тому же героев два (!), а рассказ строится как текст в тексте, в молчаливой раме собственно авторской подачи. И напрямую автора нет, он устраняется, прячась за зыбким суверенитетом каждого из героев. Текстовое пространство расслаивается и утрачивает центр и единую перспективу. Сила воспоминания не инстантирована, постоянно являясь внешней самой себе. Она не локализуется ни в каком выделенном месте повествования, и автор здесь знает не больше других (но может узнать!). Мы бы даже сказали, что “Адмиралтейскую иглу” надо читать от конца к началу и… поперек каждого эпизода.