KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Александр Чанцев - Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино

Александр Чанцев - Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Чанцев, "Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Раз уж мы заговорили об этом, расскажи как твоя «японистика» соотносится с твоими гуманитарными штудиями. Какое место в твоей жизни занимает Япония?

А.Ч.: Я бы со своей стороны немного сблизил наши позиции, ведь тот же Чепмэн застрелил Леннона, начитавшись едва ли не самой прекрасной книги в мире, «Над пропастью во ржи». Он считал, что так борется с phony (лицемерием) – по-моему, говоря об этом акте, легче припомнить ту же политизацию эстетического, чем однозначно отнести его поступок к миру «книг» или «политики»… То есть это такая универсальная практика, которая может реализоваться в любой стране, и страна, скажем условно, придаст ей какие-то внешние черты, но не изменит сути? Ты говоришь о тайцзи, или же и тайцзи, в свою очередь, есть точечное проявление какой-то еще бо́льшей практики? И это очень интересный момент. Потому что в японской теме (не раскрывая уж все мои взаимоотношения с Японией, по специальности и работе, что долго) меня, видимо, больше всего интересует момент столкновения культур, их схожести. То, что в науке крайне обще называется компаративистикой. С Японией, как всякой сильной, пассионарной (а Япония сильна даже в своей старости, в своем закате) культурой, культурой-родомыслом, может быть не только два варианта взаимодействия – полное неприятие («ну, суши как суши») и полное погружение (когда человек едет в маленькую сусечную на Хоккайдо, чтобы поесть местные сезонные суси и потом рассказывает об этом японцам – те даже не слышали, им стыдно). Третий вариант: приятие без капитуляции, критическое почтение, разделительная полоса. С которой видно, что у нашей страны с Японией на удивление много общего. Новая японская литература выросла после Мэйдзи по большей части из переводов русской классики (да и сейчас адаптированные «Братья Карамазовы» лидируют по продажам, а мы, кстати, запойно читаем Мураками и других), некоторые дзэнские практики очень близки православному исихазму, у нас, в конце концов, много психологических пересечений (где еще в мире, кроме наших двух стран, так любили «Тату» и любят «Чебурашку» и «Ежика в тумане»?)… Вот эта даже не кросскультурность, а трансгрессия культур меня очень интересует…

Д.Д.: Ну вот когда ты пишешь о Юнгере или Платонове, этот голос, который звучит в твоём тексте – это голос человека мультикультурного. Насколько это осознанно? (Например, ты говоришь «Бытие (скорее все же в его онтологическом проявлении, чем в советских реалиях) предъявляет человеку некие задачи. „Лежи и болей“, „ты учи свои уроки и сознательно вырастай понемногу“, „молчи для дела“, „сиди, не оглашайся“, сказано одними персонажами самой первой пьесы другим на протяжении менее чем 10 страниц. „Лежу и терплю“, „смотрю, а сам живу“, безропотно отвечают они, поскольку этот императив нельзя оспорить и тем самым нарушить – он безличен, предъявлен самой жизнью, неотменим, как дождь или жара. Он подавляет человеческую волю, которая тут же заканчивается, а начинается – вера» – это ведь явно говорит человек, хорошо знакомый с восточной культурой). Отдаёшь ли ты себе отчёт в том, что твои тексты во многом растут не изнутри исследуемого произведения, а вокруг (странно звучит, я знаю) этого произведения, что голос твой часто звучит из иной (инаковой?) культурной реальности?

А.Ч.: Давно еще, когда я был на семинаре «Дебюта» по критике, меня, прошу прощения за избыточную «критику», критиковали за то, что мои рецензии безличны, в них нет Я, «нет Чанцева». Мне это казалось и кажется лишь положительным – важен текст, а не пишущий о нем (и даже в каком-то смысле не пишущий его). Может быть, это прозвучит пафосно, инфантильно или уж не знаю как, но когда о моих рассказах рецензент написал, что это «стопроцентно западные тексты», я радовался. Так и (вполне осознанный) мультикультурный подход для меня больше комплимент, чем упрек. Это высвечивает более темные уголки в обеих культурах, позволяет увидеть даже и надкультурное. Возможно, я подверстываю матрицу своих личных вкусов, но такой пример: в том же моем офисе мы говорим на трех языках, в результате в русский приходят английские слова, в японский – русские, они ходят друг к другу в гости, и это не загрязнение языка, а настоящая коммуникация. А для стилистов, я считаю, иноязычная среда вообще идеальна, потому что освобождает от каких-то шаблонных путаниц, вообще дает ощущение языковой свободы (недаром большинство стилистов из недавних жили/живут за границей – Набоков, Саша Соколов, Шишкин…). У того голоса, который интересен мне, должны быть открыты визы во всех странах. Ведь больше интересного Нью-Йорка увидит не самый коренной абориген, a Englishman in New York. К тому же, увы, как мы знаем, есть критика, занимающаяся лишь толстожурнальной отечественной прозой и не помышляющая даже о том, чтоб выйти из лингвистического гетто и прочесть какой-нибудь роман Каннингема или Уэльбека в оригинале, если их вдруг не перевели на русский: мы слишком долго были провинциальны и боролись с космополитизмом – давно пора развернуть ряды борьбы в другую сторону. Зовите меня безродным космополитом, но настоящие патриоты как минимум должны знать язык «предполагаемого врага». Хотя у кого, как не у тебя спросить, что тебе дало или отняло существование (ок, относительное, с учетом количества наших соотечественников в Израиле) вне чисто русскоязычной среды?..

Д.Д.: Разумеется, существование в мультиязычной среде прибавляет родному, письменному языку, а не отнимает у него. Жизнь в Израиле в этом смысле очень показательна: здесь не существует развитой коммуникативной среды для пишущих по-русски, и все попытки взрастить такую среду упираются в несдвигаемый факт: в Израиле нет критической массы заинтересованной публики. Несмотря на то, что здесь имеются русскоязычные литературные журналы, периодически проводятся какие-то чтения, кто-то что-то изобретает (какие-то баснословные проекты с привлечением именитых фирм), количество книг, издающихся по-русски – несметно, газеты, театр, телевидение – всё это имеется, и всё это (на мой взгляд) плывёт в вакууме – нет читателей, а те, что есть, ориентированы на руссийское медийное пространство. То есть, тот, кто пишет сегодня по-русски в Израиле, делает это, не чувствуя за спиной имперской письменной традиции. Внешняя легитимация письма как занятия отсутствует. И это замечательно – прежде всего потому, что только таким образом может появиться нечто уникальное, нечто, взращенное на реальной почве языка в условиях фантастического, невероятного сплетения культур, традиций, образов, голосов – именно это происходит в Израиле. Именно поэтому я хорошо понимаю тебя, когда ты говоришь о трансгрессии культур. Возможна даже трансгрессия парадигм. Для меня лично письмо – это практика, такая же, как тайцзи или сидячая медитация. Конечно, этот фон, эта атмосфера или, если хочешь, этот бытийный статус письма как действия, так или иначе попадает в текст, хотя я никогда не акцентирую буддийские мотивы намеренно. Обстоятельства текста – это сам текст, даже если читатель не видит этого за текстом. И тут пришло время спросить: кто для тебя Мисима? Почему эта фигура производит на тебя такое впечатление?

А.Ч.: Да, письмо вне легитимации, «ворованный воздух», письмо вопреки – более стойкое, чем тепличное. В некотором смысле, в России мы занимаемся тем же самым – не только потому, что пишем урывками после основной работы, но и потому, что все эти книги тиражом максимум 1000 экземпляров мало кому нужны… Мисима для меня – прекрасный конструкт. Он отнюдь не мой любимый писатель (Осаму Дадзай завораживает своим стилем и судьбой гораздо больше), но он безумно интересен. Он такой решительный крейсер Одиссей, что не пошел между Сциллой и Харибдой, а протаранил их всех, ибо шел магистральным путем, по которому до него шли великие проклятые. Он создал себя не по последним лекалам. Если это гомоэротизм, то античных юношей, Жене и «Смерти в Венеции». Если ему нужен был патриотизм, он искал его в древних трактатах китайских полководцев и укреплял фундаментом из эзотерического буддизма. Если это эстетика фашизма, то такая, что тот же Лимонов завернулся в эту шинель, почти не перекраивая ее. И опять же он из тех, кто на границе, мостиком: западник, он и в своем оголтелом патриотизме оставался им под кожей, продубленной по́том культуристских качалок и тренировок кэндо. Мисима – человек со связями: через него можно выйти на всех и проследить почти все в послевоенной Японии[31].

Д. Д.: Он – герой. Но кто он для тебя лично?

А.Ч.: Стилист (как у Набокова рядом лежал словарь Даля, так и Мисима вел крестовый поход против обедняющей энтропии языка). Несчастный человек (гей, он был бы счастлив в античной Греции или матросом в команде Жене). Освободившийся от своих комплексов (сделал себе другое тело, созвал армию, прославился), но похоронивший себя, плюс к общественным путам (должна была быть жена-красавица – он женился), под бременем своей переусложненной эстетической системы. У японцев это вообще бывает – к возрасту сэнсэя они начинают именно что учить, создавать свою этику и эстетику мира в виде opus magnum: Мисима написал «Море изобилия», Сэридзава – «Судьбу человеческую», Оэ – «Пылающее зеленое дерево», а Мураками пытается сейчас ваять что-то подобное с невнятнейшим «1Q84»… Что-то было сломано в Мисиме изначально. Он убил себя, считая, что увидит солнце смерти, большой и прекрасный взрыв абсолютной негации. Но под веками была только красная краска боли. Или, если отстраниться от его ценностной системы, тем послушником храма и убийцей (физической) красоты, что он описал в «Золотом храме», а, увы, не прикоснувшимся к (нематериальному) духовному. Впрочем, и этой вспышки хватило, чтобы он остался с нами – молодым, а не маразматичным.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*