Дмитрий Быков - Статьи из газеты «Известия»
Дело тут, думаю, не только в его левацких симпатиях, уже ни для кого не актуальных: в полном соответствии с русской пословицей, «хороший левак укрепляет брак», то есть пиарит капитализм от противного. Масса талантливых леваков по-прежнему привлекает внимание масс, пусть и сильно поглупевших вследствие катаклизмов ХХ века, а Селин и Гамсун даже Гитлера нахваливали, и ничего, читаются. Главную проблему Шоу с присущим ему чутьем обозначил Лев Толстой, после присылки «Человека и сверхчеловека» оценивший автора цитатой из него самого: «He has got more brains than is good for him». Больше мозгов, чем надо. Недостаток страсти. Насмешка надо всем, включая себя. Это хорошо для социальной критики, но для литературы — не очень.
Парадоксы и афоризмы отлично получались у всей семерки — Уайльд, Честертон, Стивенсон, Моэм, Киплинг, Уэллс, Шоу; у всех этих духовных детей Диккенса, одинаково благоговейно любивших отца. Но у каждого была своя заветная тема, к которой они относились с трогательной серьезностью: у Честертона и Уайльда — христианство, пусть и очень по-разному понятое; у Стивенсона — двойничество, нерасторжимая амбивалентность человеческой природы; у Киплинга — гибель империи, а стало быть, и ее морального кодекса; у Уэллса — несовершенство и обреченность цивилизации, неизбежное вырождение любого общества, обусловленное изначальным людским неравенством; у Моэма — несовместимость искусства и морали, а у Шоу… и тут мы останавливаемся в нерешительности. Такая тема у него, бесспорно, была, но очень глубоко запрятанная.
Правду сказать, читать его социальные прогнозы и антикапиталистические манифесты сегодня попросту скучно, антивоенные пьесы плоски, религиозные размышления холодны, и в большей части своих сочинений он предстает тем же умным, но фатоватым старичком, которого сохранила нам кинопленка. А между тем именно Шоу — единственный из своей дивной плеяды — по-настоящему серьезно думал о любви и сказал о ней нечто такое, чего до этого интеллектуала не знали. Потому что любовь — вообще занятие для умных, она даже дураков развивает и просвещает. Тут серьезная битва полов, стратегическая задача, вопрос выживания — ведущему интеллектуалу и карты в руки.
Потомки не ошибаются: из всего наследия Шоу наиболее актуален «Пигмалион» — пьеса, которую он сочинил уже в 57 лет и популярность которой считал скорее недоразумением. На втором месте в рейтинге Шоу остается «Цезарь и Клеопатра» — эту прелестную квазиисторическую комедию он ставил чуть выше, и именно она, уверен, послужила толчком для сочинения «Мартовских ид» Уайлдера, лучшего западного романа о блеске и нищете сверхчеловечности. Эти две пьесы содержат главную, заветную мысль Шоу: не любите тех, кого воспитали. Отпускайте их. Не связывайтесь с ними. Всякий мужчина стремится найти идеальную глину, из которой вылепит свой идеал; но мужчина устроен так, что может вылепить лишь второго себя — а жить с собой бессмысленно, неинтересно. Учитесь любить других.
У Шоу Цезарь воспитывает Клеопатру — и не без сожаления отворачивается от нее, едва из перепуганной девчонки получается египетская царица, со всеми пороками, присущими этому классу млекопитающих. Хиггинс делает Элизу Дулиттл светской львицей — но никоим образом не собирается жениться на ней. Шоу пришлось написать специальное предисловие к «Пигмалиону», где разъяснялась эта простейшая мысль: женитьба — удел людей заурядных. Он даже поэта Лэндора цитирует — тоже большого вольнодумца: «Для тех, кто подлинно умеет любить, любовь есть нечто второстепенное». Хиггинс видит идеал женщины в матери, а любимое занятие — в фонетике. Какая женитьба?! Он же лучше других понимает, что она цветочница, переодетая им кукла! Элиза способна выйти только за того, кем сможет завладеть полностью, без остатка — так велит неистребимый инстинкт лисонгровской торговки; а завладеть Хиггинсом ей слабо — он слишком интересуется Универсальным алфавитом. Главное же — Хиггинс, один из бесчисленных протагонистов Шоу (Цезарь, кстати, в том же ряду), сам отлично понимает всю детскую глупость вечной мужской надежды «встретить идеал». Встретить можно, да и слепить не штука — штука в том, что жить с ним будет невозможно, потому что делать вместе уже нечего. Любовь есть путь — а если все дано с начала, куда двигаться? Легенда о Пигмалионе обрывается невовремя: вырезал он из мрамора свою Галатею, оживил, а дальше что? А дальше, подозреваю, окаменел со скуки. Любопытно, что эта же мысль — независимо от Шоу — изложена в другой комедии об ожившей статуе, а именно в издевательской повести А.Н. Толстого «Граф Калиостро». Не со статуей жить, а с человеком.
Шоу, откровенно ненавидевший современную ему Британию, да и вообще по-ирландски издевавшийся над ее традициями, всегда уважительно посматривал в сторону русской литературы, по ее законам построил «Дом, где разбиваются сердца» (хотя опять-таки не без любовной насмешки), а образцом литературного гения считал Толстого, тоже величайшего разрушителя иллюзий. Думается, «Пигмалион» — в особенности послесловие, где разъясняется дальнейшая судьба Элизы, — написан не без оглядки на «Воскресение». Общеизвестно, что Толстой на середине работы крепко застопорился, ужасно на себя сердился за бездарность, срывал зло на домашних, но однажды Софья Андреевна, войдя в комнату под сводами, увидела мужа веселым и просветленным: «Я все понял, — сказал он. — Она за него не выйдет!» Тут же и роман стронулся с мертвой точки: Катюша Маслова, ради которой Нехлюдов пожертвовал всем, от репутации до состояния, полюбит другого. Он ей помилование выхлопотал и брак предлагает, а она полюбила Владимира Симонсона и осталась с ним. Если бы она вышла за Нехлюдова и они начали бы новую жизнь — это был бы кто угодно, но не Толстой. А так — перед нами классный роман о женской душе (а не о социальной несправедливости, как хотелось автору).
Большая часть советов и заветов Шоу сегодня лишилась всякой актуальности. Но один — думается, главный — остался на века: не любите себя в других. Сотворите Галатею, кто же не велит, — и пустите гулять по свету. Уподобьтесь Богу, создавшему Адама по образу и подобию своему — и выгнавшему его из рая, потому что Адаму так лучше.
Да и Богу, честно говоря.
2 ноября 2010 года
Странный тандем мистера Стивенсона
Роберт Луис Стивенсон, родившийся ровно 160 лет назад (13 ноября 1850 года) в Эдинбурге, написал много выдающихся сочинений в разных жанрах и успел посетовать, что все его прочие книги затмил дебютный роман «Остров сокровищ», в самом деле замечательный. Вот думаю, обиделся бы он или обрадовался, случись узнать, что самой знаменитой его книгой в ХХ веке стала крошечная повесть «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда»? Три десятка экранизаций и сценических версий, бесчисленные толкования, мечта лучших актеров, символ английской неоготики: самая страшная повесть викторианской Британии, оказавшаяся во многих отношениях пророческой. Современники ничего не поняли.
Это в самом деле странная фантазия, больше похожая на кошмарный сон: добрый и умный доктор Джекил с детства замечал у себя внезапные приступы злобы и похоти. Его страстно занимала мечта избавиться от пороков — и наконец он изобрел снадобье, позволявшее раскрепостить дремавшее в нем зло. Приняв его, добрый Джекил превращался в омерзительного Хайда (от английского hyde — прятать), и гениальной догадкой Стивенсона было то, что Хайд очень сильно отличался от Джекила внешне. В экранизациях режиссеру вечно приходилось отвечать на философский вопрос: доверять ли обе роли одному актеру. Думается, правы были те (и наш Александр Орлов в том числе), кто настаивал на принципиальной разнородности Джекила и Хайда, на абсолютном раздвоении личности. В нашей картине 1985 года Джекила играл Смоктуновский, Хайда — Александр Феклистов, и это правильно, по-стивенсоновски. Хайд вызывает у всех, кто его видит, омерзение — при том что никаких внешних уродств в нем нет. Просто он чистое, беспримесное зло, без единого проблеска рефлексии. Стивенсон наделил его неукротимой похотью и страшной физической силой. Ибо зло, избавленное от химеры совести, в самом деле на многое способно.
Выход Хайда из Джекила сопряжен не только с физическими страданиями — это обычные муки преображения, дежурная тема в британской фантастике, но и с острейшим блаженством. Стивенсон великим писательским чутьем предрек страстное, гнусное наслаждение, с каким человек выпускает из себя зверя. Это оргиастическое наслаждение фашиста, позволяющего себе погром, восторг ученика, предающего учителя, животная радость сына, отрекающегося от родителей ради карьеры: потом, конечно, опять включается совесть. Но в первый момент жизнь становится упоительна — как упоительно соитие без мысли о будущем, как соблазнителен грех без угрызения: зверь торжествует, и торжествует по-звериному. Это Стивенсон почувствовал, потому что он был человек сильных страстей и железного самоконтроля.