Стивен Коэн - Долгое возвращение. Жертвы ГУЛАГа после Сталина
У этих людей были все основания страшиться «судного дня»{102}. По мере того как споры о прошлом становились всё более острыми, стали возникать вопросы о судебной ответственности верхушки руководства, подобные тем, что десятилетием раньше официально прозвучали на Нюрнбергском процессе. Избежать аналогии было нелегко. В Нюрнберге Советский Союз представлял обвинение. (Назначенный Хрущёвым новый генеральный прокурор СССР Роман Руденко был главным обвинителем на процессе.) И теперь, когда так много обитателей Гулага вернулись и заговорили о том, что они там пережили, связь между репрессиями сталинского времени и Холокостом становилась всё более очевидной.
Когда в 1953–55 годах одни сталинские преемники судили и казнили других («бериевскую банду»), они попытались максимально сузить дело. Судебные заседания были закрытыми, Берия был фальшиво обвинён в предательстве и шпионаже, и его преступления объявлены делом исключительно его рук, к которым прочие наследники Сталина отношения не имеют. Но даже тогда, по крайней мере, в одном случае обвинение в «преступлениях против человечности» было выдвинуто. В 1956 году отклики на доклад Хрущёва на XX съезде показали, что эта проблема готова была вот-вот выйти на поверхность. На партийных собраниях в низовых организациях звучали (тут же пресекаемые) вопросы об ответственности всего руководства за то, что произошло{103}.
Тем не менее, вскоре Хрущёв перешёл ещё один рубикон, правда, опять за закрытыми дверями. На пленуме ЦК в июне 1957 года он и его сторонники устроили своего рода процесс над Молотовым, Маленковым и Кагановичем{104}. Цитируя шокирующие документы, добытые Шатуновской и другими, они обвинили Молотова и Кагановича в том, что они, наряду со Сталиным, несут ответственность за 1,5 миллиона арестов, совершенных только в 1937 и 1938 годах, и лично санкционировали в этот период 38679 смертных приговоров — 3167 в один из дней. Собственноручно подписанные ими кровожадные приказы зачитывались вслух: «… Всех к расстрелу… Мерзавцу, сволочи… одна кара — смертная казнь».
Казалось, близится советский Нюрнберг. Когда обвиняемые, защищаясь, попытались представить свои действия как «ошибки», их громко поправили: «Преступления!». Один из сторонников Хрущёва выкрикнул в адрес трёх главных сталинских сподвижников угрозу, от которой должны были похолодеть многие из сидящих в зале партийных бонз: «Если бы только народ знал, что у них с пальцев капает невинная кровь, то он встречал бы их не аплодисментами, а камнями». Что должно последовать, казалось, было очевидно. «Во главе нашей партии, — возмущался ещё один член ЦК, — сколько-то лет стояли и руководили люди, которые являются убийцами, которых нужно посадить на скамью подсудимых»{105}. Всё, однако, закончилось тем, что Молотов, Маленков и Каганович были всего лишь выведены из состава Президиума и из членов ЦК и отправлены на незначительные должности подальше от Москвы.
Это был, безусловно, драматический момент, но, всё же, наказание было несоизмеримо с преступлениями этих людей. После смерти Сталина от 50 до 100 сотрудников госбезопасности — тех, кто расстреливал и отличался особой жестокостью на допросах (один из них никак не мог вспомнить, пытал ли он Тодорского) — были привлечены к суду и примерно 28 человек приговорены к смертной казни, а остальные получили различные тюремные сроки. (Точные цифры до сих пор неизвестны.) Ещё 2370 человек получили административные наказания с лишением званий, наград, партийного членства — вплоть до пенсий[24]. Кроме того, не менее десятка высокопоставленных чинов покончили жизнь самоубийством, среди них — коменданты лагерей, генералы НКВД и Александр Фадеев, многолетний сталинский нарком литературы, который оказался сломлен хрущёвскими разоблачениями, внезапным возвращением репрессированных писателей и алкоголем{106}.
«Хрущёвские зеки» восприняли эти проявления торжества справедливости как первые шаги и умоляли лидера не останавливаться и привлечь к суду или по-иному наказать гораздо большее число людей. Хрущёв же не хотел «варфоломеевских ночей», как он это называл, и не хотел, без сомнения, по нескольким причинам. Он сам подписывал расстрельные списки и у него самого, как выяснил его поклонник Горбачёв, «руки в крови». («У меня руки по локоть в крови», — признавался пенсионер Хрущёв.) К тому же, хотя он и был теперь верховным лидером, он оставался уязвимым и не имел достаточной опоры в верхах. Наконец, как пересказывали другие его собственное объяснение, пришлось бы «отправить в заключение больше людей, чем освободилось при реабилитациях»{107}.
Однако в октябре 1961 года Хрущёв пошёл даже дальше, совершив свою самую серьёзную, с точки зрения последствий, атаку на сталинское прошлое и его многочисленных защитников. На XXII съезде партии он и его сторонники не только существенно расширили, по сравнению с 1956–1957 годами, объём разоблачений и обвинений, но и представили их публично. Впервые на страницах газет и в радиорепортажах, информировавших советских людей о работе съезда, прозвучали слова о «чудовищных преступлениях» и необходимости восстановления «исторической справедливости», а также шокирующие рассказы об арестах, пытках и убийствах, происходивших при Сталине по всей стране. (Бывший зек Солженицын, чьи романы об этом времени ещё не были опубликованы, был потрясен: «Давно я не помнил такого интересного чтения, как речи на XXII съезде!»){108}.
Это было ещё не всё. На сей раз Хрущёв не ограничился, как раньше, обвинением сталинистов в преступлениях против членов партии. В постановлении о выносе тела Сталина из мавзолея говорилось о «массовых репрессиях против честных советских людей». И впервые Хрущёв и его союзники заявили о «прямой персональной ответственности» Молотова, Кагановича и Маленкова за эти «незаконные» акты и потребовали исключить их из партии (что вскоре и случилось), а это означало, что они могли затем быть привлечены к суду. Грозный призрак будущих процессов, замаячивший в связи со ссылками на «имеющиеся многочисленные документы», как и призыв Хрущёва «тщательно и всесторонне разобраться в такого рода делах, связанных со злоупотреблением властью», вызвали трепет в рядах тех, кто также нёс «прямую персональную ответственность».
Съезд был, пусть и временной, победой «хрущёвских зеков». Своим радикализованным антисталинизмом он был обязан отчасти им. Более того, в процессе подготовки к съезду Хрущёв создал так называемую «комиссию Шверника», чья работа стала первой попыткой «всесторонне разобраться» в тёмных делах 1930-х годов, включая ставшее первой искрой «большого террора» убийство первого секретаря ленинградской парторганизации Сергея Кирова, а также суд и расправу над Бухариным и другими основателями Советского государства. Гулаговские «возвращенцы», особенно Шатуновская, играли ведущую роль в следственной работе комиссии, которая пришла к выводу, что эти трагические события были спланированы Сталиным с целью запустить массовый террор. Накануне съезда Шатуновская передала Хрущёву предварительный отчёт, основанный на «многочисленных документах», которые он цитировал в своём докладе. Когда он читал этот отчёт, рассказывала Шатуновская, «он плакал»{109}.
Хрущёвские инициативы, выдвинутые им на том съезде, явились причиной беспрецедентной трёхлетней борьбы между «друзьями и недругами» десталинизации, как выразился в 1964 году Владимир Лакшин{110}. Ослабление цензуры позволило историкам начать критику всей сталинской эпохи, даже таких её «священных коров», как коллективизация и война. Но самый большой эффект оказала хлынувшая потоком литература о терроре. Взятые в совокупности, эти художественные описания создавали почти peaлистическую, неприкрашенную картину того, что случилось с миллионами людей и их семьями. Среди опубликованных произведений, в том числе написанных «возвращенцами» и о них, было и такое стихотворение Льва Озерова: «Говорят погибшие… / Из концлагерей. Из одиночек… / Струйкой крови на полу барака / Расписалась жизнь — пока была»{111}.
Осмелевшие и вдохновленные примером Хрущёва, жертвы принялись также решительно преследовать тех, кто нёс персональную ответственность за их судьбы. (Некоторые требовали убрать останки «палачей», вроде сталинского прокурора Андрея Вышинского, с почётных мест захоронения в кремлёвской стене.) Широкую известность в Москве получили два случая. Группа писателей начала кампанию по изобличению в «доносительстве» видного литературного критика Якова Эльсберга, который своими действиями способствовал аресту и смерти ряда прозаиков и поэтов. А «возвращенец» Павел Шабалкин выдвинул обвинения против двух ведущих партийных философов, Марка Митина и Павла Юдина, в причастности к его собственному аресту и в плагиате работ других репрессированных. (Тем же занимался и Эльсберг, опубликовавший под своим именем исследование о творчестве Салтыкова-Щедрина, написанное расстрелянным Львом Каменевым, одним из первых руководителей Советского государства, у которого Эльсберг работал секретарем.) Эти трое избежали реального наказания, но угроза оказалась достаточной, чтобы вызвать «психическое расстройство» у некоторых из тех, кто также нес ответственность за репрессии{112}.[25]