Георгий Пахимер - История о Михаиле и Андронике Палеофагах
15. Как скоро умер Феодор, тотчас объявлено было, что отец юного царя, при вступлении в монашество, попечение о своем сыне вверил протовестиарию Музалону. Этому князю Иоанну, как еще дитяти, которое, по малолетству, не могло безопасно управлять самим собою, конечно, нужно было стороннее охранение, чтобы, по непредусмотрительности, не потерпеть чего-нибудь, особенно, когда было много злоумышленников, которые и при малом движении, могли бы произвесть дело великое. Поэтому положено перевесть его в Магнезийскую крепость Ермос, и составить при нем большую свиту надзирателей. Между тем вельможи, то занимавшие еще почетные места, то рассеянные по разным областям и жившие без надзора, выказывали из-за угла свою гордость: на деле они были либералы, а говорить не осмеливались (потому что правили империею Музалоны); втайне строили замыслы, а притворялись верными слугами царя-отрока. Помня то, что потерпели от отца, они кусали свои губы и, набив себе оскомину предложенным от него кислым виноградом, или выпив поднесенную им чашу желчи, больными зубами скрежетали теперь на сына. Питая такое чувство негодования то против попечителя и дитяти, то против приставленных к нему лиц, от которых прежде тоже терпели, и вместе с тем зная, что их ненависть не может быть умиротворена местью людям, несправедливо, по их мнению, получившим такие почести, они, как ни мучились этим, а должны были бояться их. Тогда первый из Музалонов, почтенный достоинством протовестиария, видя, что зависть в империи сильна и ползет многими путями, что на многих падает подозрение в домогательстве царской власти, и предусматривая в этом великую опасность, признал долгом благоразумия испытать дух войска и вместе дознать расположение к себе вельмож. Для этого наперед старался он словами и делами заявить знаки своего подданства и служения малолетнему властелину, а потом созвал весь сенат, всех членов царского дома, всех правителей и лиц, командовавших войском; пригласил также и братьев царского деда Ласкари, который и сам некогда украшался царскою диадимою и восстановил почти совсем падавшие дела римлян; не были забыты и слепцы (как то Стратигопул и Филес). Когда же все эти и другие сановники явились в собрание, Музалон стал на возвышенном месте, чтобы могли слышать его первые и последние, и говорил следующее.
16. «Рассматривать пред вами, благородные мужи и товарищи, государственное наше дело издалека и в подробностях, думаю, излишне и, по-видимому, не благовременно. Теперь настоит необходимость обратить внимание на то, что у нас пред глазами. Рождены мы и воспитаны своим отцом едва не во дворце, где между прочими и он служил царям. Потом, взятые блаженной памяти царем, мы под его же руководством, управлявшим действиями нашего отца, получили и образование. И все вы можете засвидетельствовать, как верно старались мы служить ему, как, соединяя любовь со страхом, исполняли, что ни приказывал он. Не было в нашей мысли ничего иного, кроме непритворного желания угодить своему государю, хотя наше усердие, может быть, и не всегда было ему по нраву. Мы знали, что верность, в соединении с усердием, хотя и не бывает успешна, стоит, однако, выше притворной угодливости. А давать нам почести и достоинства гораздо большие, чем каких мы ожидали от своего царя-властелина, зависело от его воли; ибо, что сделали мы столь удивительного, за что бы удостаивать нас таких почестей? Так угодно было царю, — и мы украшены достоинствами, но украшены не с злым умыслом пользоваться обстоятельствами и действовать к чьему-нибудь вреду. Это знает наша совесть; ибо не так получена нами честь, чтобы мы не считали делом постыдным направлять ее к такой цели. Человека, пользующегося великою силою у правителя, всякий имеет право ненавидеть, если он подставляет кому-нибудь ногу, чтобы повалить его без справедливой причины. Не вертелись мы также около правителя с неблагородным таканьем и низкою лестью, чтобы открыть для себя двери его благоволения, закрыв их для других: это показывают многие нанесенные нам от него удары, от которых мы нередко близки были к смерти. А как любили мы каждого из вас и ценили больше всего прием, какой он делал вам, о том скажут, думаю, многие, кому это известно. Если же иногда просьбы наши были безуспешны, то это от нас не зависело. По всему вероятию, многое надобно приписать тяжкой болезни, располагавшей правителя к сильнейшей подозрительности, которая, если рассудить справедливо, падала и на людей вовсе невинных. Тяжкая болезнь, поражая мужей великих, справедливо посылает бедствие тем, которые, в другое время, когда следовало им потерпеть, ничего не потерпели, а нас между тем вводит в подозрение (не скажу — в несчастье). Впрочем, судья каждого человека есть око Божие; оно умеет наказывать зло и не побеждается ложными умствованиями. Так и мы свободны от них, хотя иным приходилось терпеть и невыносимые бедствия. Воля царя была сильнее всякого препятствия, и сопротивляться ей по необходимости — не безопасно; а прибавьте к этому еще болезнь. Лучше бывает царь, когда гневается на худшего. Это говорится с целью доказать, что ни те из вельмож, которые подвергались гневу царя, не имеют основания обвинять нас. Впрочем, иные были, может быть, и не в добре; в отношении к некоторым воля царя, вероятно, согласовалась с раздраженным его состоянием. Между тем другой, несмотря на его доброту, по-видимому, не пользовался добрым именем и был презираем, чего он всего менее заслуживал: того требовало их время, так казалось главе империи. Но теперь наступила пора отдохновения: державный сошел со своего поприща; а тот, который после него достоин царствовать, как видите, еще в отрочестве, и потому со стороны верных ему подданных требует великого о себе попечения и всякой заботливости; так что подданные должны бдительно наблюдать и за внутренними, и за внешними его врагами, как бы они не сделали ему чего худого. А отчего хорошо и справедливо требуется теперь служение ему более верное, чем какое требовалось прежде, скажу откровенно. Во-первых, непринужденное выражение чувствований и отсутствие всякой тайной мысли в детском возрасте юного царя относительно поступков, совершаемых его подданными, и сами по себе способны привлекать к нему благорасположение, не возбуждая опасения потерпеть что-нибудь и рассеивая страх в сердце трусливого тою уверенностью, что он готов будет и ему выразить свою любовь. Дело обыкновенное, что на службе следуют побуждениям либо страха, либо любви; и мы тоже обязаны служить: но так как страха теперь нет, то во всем должна руководствовать нами любовь. А в ком действует чистая и нелицемерная любовь; тот не изменит делу, которому служит, и не будет не радеть о нем. Это — первое; а второй пункт относится к лицам, царствующим от имени государя-отрока. Благодеяние подданным, с его стороны не необходимое, по обстоятельствам времени оказывается необходимым; и мы не будем избегать случаев благодетельствовать, стараясь не о том, как бы не навлечь на себя неудовольствие, а, напротив, в надежде — благодеяниями заслужить благорасположение. Всякий может получить то, чего хочет; всякому готово щедрое благодеяние, лишь бы кто признан был того достойным. Державный, пока он — дитя и находится под опекою, не должен давать свободы своему желанию, которое нередко может выходить за пределы приличия, когда овладеет умом гордое сознание власти: к попечителям же его доступ всегда открыт и можно докучать им непрестанно. Но если поэтому каждый из нынешних подданных легко может получить, чего просит; то как не служить царю со всею готовностью? Кроме того, тогда (умалчиваю о многом другом) было опасение, как бы иной, сделав и доброе дело, не был отвергнут, если другие вздумают возбудить против него гнев царя теми способами, которыми обыкновенно овладевают им. Поэтому тогда нельзя было решиться на подвиги великие, или стараться сделать больше, чем другие; ибо не было никого, кто мог бы сказать или засвидетельствовать это пред царем, и усердие труженика оставалось напрасным, его подвиги часто перетолковывались в худую сторону, и за свое дело он, вместо благоволения, получал выговоры: напротив теперь, когда государственные дела находятся в руках опекунов, весьма удобно заявлять труды каждого и вознаграждать заслуги людей лучших; следовательно, теперь мы должны трудиться, не боясь уже царя, не питая страха, в ожидании результатов либо хороших, кому удастся сохранить себя, либо худых, кому не удастся. И это говорил я вам, моим соратникам и товарищам: теперь же смело и с надлежащею свободою выскажу истину тем, которые превознесены своим родом и украшены гражданскими отличиями. Я принял опеку над царем не по собственному произволу и не с какою-нибудь целью или намереньем, но принял, во-первых, исполняя письменное повеление державного, во-вторых… но не хочу говорить об этом. Я соглашусь продолжать службу опекуна только под тем условием, если вы того хотите; а когда опека будет учреждена вами самими, — я с удовольствием займу место на последней ступени чинов государственных. И кто будет заботливо, как следует, хранить благоденствие царя, тот приобретет право на мою любовь, хотя бы мне пришлось быть и частным человеком. Я не перестану докучать царю не гневаться, если бы даже кому из вас показалось оскорбительным мое достоинство; ибо лучше жить спокойно, служа в качестве простого воина, чем быть жертвою страха и подозрений, украшаясь достоинствами. Вот теперь, по благости Божия промысла, и подданные благоденствуют, и войско в порядке, и неприятели в мире. Вот вас много, и вы велики — одни кровным родством с домом царя, другие — блеском достоинств и всем, чем могут превозноситься мужи прекрасные и благородные. Так при настоящей необходимости, — окружить царя попечением, изберите годного. Я сам последую за вами и присоединю свой голос к общему мнению. Ведь у нас главная забота теперь не о собственном нашем состоянии, а о царе. Но кто не захотел бы, тогда как другие будут подавать голоса, тот ничего не сделает своим нехотением; потому что ваше желание пересилит. Настроенный столь демократически, я никому не даю предпочтения пред другим. Если, следуя своим соображениям, вы захотите, чтобы я оставался при своем деле, — соглашусь; а когда не захотите, — распрощаюсь со всем и не пущусь в изыскание причин моего увольнения, хотя бы следствия его были для меня вредны. Итак, убеждаю вас, не скрывать ничего, — сказать мне правду; ибо есть ли причина бояться тому, кто не решался бы подать голос по боязни? Ведь противоречия не будет, страха — никакого, если кто выскажет свое мнение. Не медлите же, советуйтесь и сноситесь друг с другом, — что полезнее, и как скоро кому-нибудь придет на мысль сказать нечто основательное, — пусть будет он уверен, что его внимательно выслушают, каково бы ни было содержание его речи. Говорить оскорбительно для царя, может быть, не безопасно: но речь, с какою, относятся равные к равным, допускается; потому что здесь нет большего, чтобы судить о ней. Так и поэтому теперь нет никакой опасности говорить всякому, желающему сказать что-нибудь, какой бы стороне ни благоприятствовало его слово».