Лев Исаков - Русская война: дилемма Кутузова-Сталина
Ох как далеко видел удав-орёл, насколько он возвышался до невозможности рассмотреть, охватить взглядом, до растворения в облаках, насколько он глубже и современников и сторонних наблюдателей, которые 200 лет принижают и обтёсывают его в куклу, тюфяк, дедушку-домового, клюквенного спасителя отечества – как далеко он забрасывал свой единственный глаз…
– Единственный?!?!?!
Обманул! Обманул! Как мальчишку обманул! Как котенка ткнул носом, прямо хоть выбрасывай красивый пассаж о демонической раздвоенности его лица – оказывается Алуштинская пуля, пройдя через глазницу, все же миновала глазное яблоко, глаз сохранился и Михаил Илларионович мог даже им читать только быстро утомлялся и потому иногда покрывал темной повязкой, но перед фронтом, в официальной обстановке перед императором носил ее всегда, как бы обличаясь живым памятником-ветераном (и театралом-с), перед дамами, как мадам де Сталь, никогда, обвораживая их обволакивающей ласковостью. Кажется поэтому он в солдатском фальклоре всегда одноглаз, а в портретистике без повязки, хотя глаз означен неживым…
Тьфу, свинья вы Михаил Илларионович! Благо бы Александра, Наполеона, Ермолова, Мадам де Сталь, так, походя через 200 лет разыграть какого-то штафирку, бумажного червя. Ну не стыдно ли, не скучно, ведь уже 67… тьфу!! – 254 года! Креста на вас нет!
Хоть все заново!
Знаете, что мне хочется больше всего сделать – дернуть вас за торчащий нос!
Ладно, оставлю все как есть, что я, умней Наполеона, чувствительней мадам де Сталь, начитанней Евгения Викторовича Тарле – тоже ведь пассажировал вашей «одноглазостью»…
Признаюсь, этот крючёк-живинка в деле сейчас мне даже нравится, но как мне было неуютно пару дней назад, когда узнал из Балязина про эту подробность кутузовской повязки…
И опять сомнения – вот официальный прижизненный портрет для галереи кавалеров ордена Святого Георгия – правый глаз старательно прописан как вставной…
Да что там глаз, какая-то странная мистификация происходит уже и частями его тела, они тоже начинают множиться – скажите, где похоронено сердце Кутузова? – весь 19 век был уверен, что оно замуровано в сосуде под основанием памятника, воздвинутого в Брунцлау, как оставленного неразделённо с доведенной им сюда армией – и кроме того очень обязуя романтично-сентиментальных немцев эпохи STORM UND DRANK на совместное продолжение войны! – век 20-ый прозаически уверен в его пребывании в том же сосуде в гробнице Казанского собора – SiS!
Портрет М.И. Кутузова в 1811 г. Гравюра Ф. Боллингера с оригинала К. Розенштеттера. Признается наиболее достоверным изображением полководца.
Это подталкивает меня коснуться еще одной стороны бесчисленных отношений Михаила Илларионовича; читая написанное им самим или списанное с его слов, невольно обращаешь внимание на разнообразие его языка, тут все переливы словесной парчи 18-го века – угрюмословие Тредиаковского, заздравие Державина, просвещающая октава Ломоносова, экивоки-подколы Фонвизина. Он звенит в обращениях к армии «Вам ли бояться их, Сыны Севера!», основательно тяжелодумствует с генералитетом, покойно-долго обстоятельствует с дворянством, дерюжничает с близко-верными «Ступай куда хочешь – только с глаз долой!» – ко всякому свой язык, естественный, сразу обращаемый в зримую образность лиц, в равносогласованность планов ситуации.
А вот от бумаг, обращений, отношений к Александру 1-му веет какой-то неустойчивостью, неслагаемостью… Александру, воспитанному в стиле и слоге конца 18 века, десятилетий Лессинга, Гете, Радищева, гладкой ясности классицизма он пишет языком едва ли не Хераского, это племянник-то первого переводчика Вольтера в России!
Что бы вы почуствовали, если бы к вам, пропитанным мочесловием «МК» обратились со словами:
– Ты же, друг мой, который знал и любил меня в так называемые счастливые лета моей жизни, который я уверен сохранил и поднесь истинную ко мне дружбу, хотя она со времени нашей разлуки ничем не могла измениться, ты имеешь полное право на всю мою доверенность
из письма1826 года– Что_тебе_надо?! Что_это_значит?!
Между тем Кутузов писал так Александру постоянно, в слонообозримости оборотов и размазывании изъявлений; каким он вставал из этих бумаг – живое ископаемое, талантливо-лживая екатерининская, да нет, елизаветинская сволочь, «то царь – то раб», поползающий вокруг своего бога-болвана императора – и это Александру, сложившейся двойственности царя-республиканца, рефлексионеру и оттеночнику?
Что должен был испытывать при их чтении Александр, самодовольство что так низкопоклонно хвалят или раздражение, что так мелко, дешево ценят, так грубо льстят: Александр – воспитанник Лагарпа, Александр – ведущий политик Европы, Александр – глуховатым ухом сразу прослышавший звонкую ноту шалопая Пушкина? В этом была явная нестерпимая фальш, которую Александр не мог остановить – все выглядело как причуды старика, обращающегося из века минувшего в век нынешний, и почему-то поддерживалось Кутузовым, что, завзятый театрал не видел, что публика– император его постановки «не принимают»? И тем не менее продолжал этот изнуряющий зрителя наигрыш, более того, усиливал его до гротеска в моменты встреч, на виду у общества; Он, поразивший своим гражданским достоинством европейца Лористона настолько, что тот почувствовал себя Дариевым Сатрапом в лагере Мильтиада – обращался на них в слюноточивое пресмыкающееся, елейного лакея, мизинную тварь…
Как же богато для размышлений выглядит свидание царя и полководца в Вильне в декабре 1812 г.: просвещённый властитель в элегическом забытье от личины «государя» стремится на встречу с гражданином-героем, и что выходит? – Медвежистый пыхтящий старик-придворный брякается на колени, повергая пару случившихся к тому сроку знамен к стопам обожаемого монарха, одни приближенные отворачиваются, не в силах сдержать слезы умиления: старики, и, холуи, сентименталы, непонятно кто —, другие прячут глаза, боясь проявить смех или стыд татаро-московщиной, кого? Царя? Старого дурака? – Обоих!
Александр в мгновенной потерянности, что делать? Поднять за плечи? Опуститься рядом (на ревматично-больных с сухими мозолями ногах)? Плюнуть и выбежать вон? – Все вместе!
И ответствовать соответственно – старик чудит, что сделаешь – с любезной улыбкой согласиться, что скажет, удовлетворить, что просит, и поскорее избавиться, радуясь что не видит Европа, которую собрался освобождать, для чего необходимо этакое мягко-республиканское…
… И не соваться в кутузовские дела, чтобы опять не попасть впросак. Почему-то окружающие видят достойное к себе обращение, хвалят ум и такт, и вроде бы дела о том же говорят – а вот он, царь, встречает выставляемую фальш, раздетое двоемыслие, топорное низкопоклонство, от которых хочется кинуться бежать со всех ног. А может это особо тонкая насмешка, сознательное третирование-отстранение от замышляемых дел?
Один раз, под Аустерлицем, Кутузов возражал Александру на словах и попустительствовал на деле – теперь он со всем согласен, а действует… А знаете, в этом не найдешь закономерности, он поступает и так и этак, а получается трояко, к чему он всегда готов!
Пока же первый итог Бородино – Кутузов стал для Александра недосягаем. Когда после оставления и пожара Москвы тот созывает совещание высших сановников империи, они, зубры самодержавия и столбового дворянства, пренебрегают явно выраженным высочайшим неудовольствием за сдачу без боя 2-ой столицы и высказывают в своем отношении только сожаление, что поздно о том узнали.
– Михайло Ларионыч, уж коли положишь спалить Санкт-Петербург – не затруднись, уважь сообщением…
К спальне царя как бы приблизили караул – не мешай!
…Только что он завершил самое загадочное сражение отечественной истории, которое приуготовил таким Наполеону, а как оказалось и для потомков и национальных историографии; уже были великие судьбоносные битвы-побоища, Ледовое, Мамаево, и еще будут сверх того – Севастополь, Сталинград, но о них мы не спорим, а славим, они наши и в доступности смысла – Бородино все тайна, оно полуоборот Света и Тьмы, Видимого и Заслеплённого, как лицо Кутузова на портретах; вдохновение, увлекающее за край…
А пока крепкий обрубистый Дохтуров говорит о потерях армии, о сбитом и завернутом фланге, тянется узнать скрытно-особое картинно-раненый Ермолов, шелестит бумагами К.Ф. Толь.
– Я взял намерение отступить 6 верст, что будет за Можайском и, собрав расстроенные баталией войска…
За пределами обозрений наших споров, вне простой логичности лежит подоснова этого решения, оно не сводимо и не может быть сведено к наличию одних военных факторов. Набирая вес по мере удаления от событий по пространству и времени, по уходу из жизни их участников, испытавших странное чувство облегчения, еще не победы, но преодоления перевала к победе, после 12 часов получения и нанесения ран и потому знавших, что не ими, их борьбой, мерой их доблести оно определялось – оценка А. Ермолова «французская армия разбилась о русскую», признание Наполеона «русские стяжали право остаться непобедимыми» – утверждалась, нарастала идея об ожидаемых резервах, об отложенном ударе, но это же прозрачная ясность петровского кристалла – Полтава… Или где же это ещё было – весь день бой, перемещение на сотни метров, какие-то сожженные или скорее разломанные деревни… фермы! фермы! Угумон и Ле-э-Сент – Ватерлоо! Прибытие Блюхера – совокупный финал! Как все просто – это расчеты Барклая, Бенигсена, Дохтурова, любого представителя генеральского племени, полагающего войну выпавшим количеством драчек и что там на них станется, оттого и ползет она Столетняя, Тридцатилетняя, Семилетняя – но не Кутузова, точнее они могут быть только частью его расчетов, но уже до Бородино они обратились прикрытием их, таким незначительным самим по себе, что он предоставил Михаилу Богдановичу аналитично, точно, безупречно показать их необоснованность для Москвы на совете в Филях. Этот крайне привлекательный военачальник пребывал еще в них – Кутузов держал их как подогретое вино для бивуачных умов и языков, чтобы преждевременно не насторожились, куда так частят его дивные мягкие сапоги.