Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940
Видимо, и Набокову, который не испытывал к Монпарнасу никаких симпатий, было тяжело думать о смерти Поплавского. Смерть была нежданной и страшной. 9 октября 1935 года он под вечер ушел из дома, — казалось, на свою обычную прогулку по кафе, которая затягивалась далеко за полночь, — а утром в мерзкой комнатенке над гаражом нашли его тело. Яновский, видевший его накануне трагедии, вспоминает неестественную бледность, узкие неприятные усики, появившиеся на этом лице, напоминавшем гречневый блин, и странности поведения. Поплавский был явно возбужден, словно перед каким-то решительным шагом. Когда наутро стали собираться ошеломленные друзья, отец Поплавского все демонстрировал, подняв к окну, брюки умершего — они просвечивали от ветхости.
В комнате над гаражом рядом с Поплавским лежало еще одно тело, это был болгарин, торговец героином; знакомство с ним, как выяснили, произошло накануне где-то в кабаке. Этот торговец, темная личность, накануне трагедии сообщил своей приятельнице, что его счеты с жизнью окончены, но умирать в одиночестве ему страшно и он пригласит в свое последнее путешествие кого-нибудь еще. Нет никаких свидетельств, что до их роковой встречи Поплавский употреблял гашиш или героин, однако погиб он от сильного наркотика. Панихиду по нему служили тоже на Монпарнасе, в церкви Русского студенческого христианского движения. Потом Поплавского отпели у Покрова Пресвятой Богородицы на рю де Лурмель. Ему было только тридцать два года.
Присманова, потрясенная случившимся, на миг позабыла про свою клятву не допускать в поэзию никаких эмоций и написала горестные стихи, которые потом поставила первыми в своей книге «Тень и тело», где они кажутся чужеродными всему остальному:
Любил он снежный падающий цвет,
ночное завыванье парохода…
Он видел то, чего на свете нет.
Он стал добро: прими его, природа.
Слово «добро» для многих не сопрягалось с Поплавским даже в первые ужасные минуты после его гибели. Его репутация на Монпарнасе была скверной: человек богемы, который бездумно тратит отпущенное ему Богом, путаник, то лжец, то льстец, вечный спорщик, чуть ли не хулиган. Как-то по пустячному поводу он ввязался в обмен оскорблениями с советским киноактером Инкижимовым, сбежавшим в Париж, и дело дошло до кулаков. У Яновского описано, как после очередной попойки Поплавский облегчился прямо под аркой «Карусель», словно приглашая ажанов упрятать его на месяц в тюрьму.
На литературных диспутах Поплавский высказывался о почтенных старых авторах не то что неуважительно, но грубо. А в своем романе, который, нажимая на парадокс, назвал «Аполлон Безобразов» (в печати были известны только отрывки, но как раз этот фрагмент увидел свет благодаря «Числам»), он вообще отозвался об эмиграции с ее воздыханиями и мифами презрительно, заставив повествователя, едва ли отличимого от самого автора, произнести такую тираду: «Что, собственно, произошло в метафизическом плане, оттого что у миллиона человек отняли несколько венских диванов сомнительного стиля и картин нидерландской школы малоизвестных авторов, несомненно поддельных, а также перин и пирогов, от которых неудержимо клонит к тяжелому послеобеденному сну, похожему на смерть?»
Такого эмиграция не прощала, и о Поплавском отзывались в лучшем случае кисло: ну какой он поэт, у него ведь не найдется ни одного действительно законченного и яркого стихотворения. Это был крайне несправедливый суд. Ходасевич в некрологической статье возложил вину за гибель Поплавского на эмигрантские круги, сказав об «ужасной внутренней неслучайности» вроде бы случайного несчастья. Что-то подобное обязательно должно было произойти в монпарнасской среде, где за пьяными слезами царит равнодушие и никому нет дела до того, что человек, да еще такой талантливый, как Поплавский, буквально провоцирует собственный страшный конец, растравляя отчаянье то разгулами, то героином. А старикам не преодолеть свой недоброжелательный нейтралитет.
Большую одаренность Поплавского Ходасевич никогда не отрицал, однако для него судьба этого поэта служила тягостным и поучительным примером, говорящим, что работать необходимо не только над своей литературной личностью, а над человеческой тоже: когда такого не происходит, последствия чудовищны. Так и Поплавский. Он не справился с опасностью превратиться из автора в собственного героя, в опустившегося и безвольного «монпарно», который отдается стихии богемного существования, растрачивает себя и все больше нуждается в искусственных стимулах, потому что обыденная жизнь для него непереносима.
Другим, например Терапиано, казалось совершенно неверным относиться к Поплавскому как к запоздалому декаденту. Внешне и правда не чувствовалось в нем изломанности и надрыва. Атлет, каждый день занимавшийся гимнастикой или боксом, он скорее походил на героев голливудских фильмов, которых, заканчивая ночь в дешевом кинотеатрике, пересмотрел множество. Смущали только его неизменные черные очки, хотя видел он хорошо. Когда Поплавский их снимал, выяснялось, в чем дело: у него были близко посаженные, маленькие глаза. «Человек без взгляда, человек без жеста, человек без голоса», — написала о нем Берберова, добавив, что всегда испытывала к Поплавскому острую жалость.
Биография Поплавского типична для русского Монпарнаса. Его отец был питомцем московской консерватории, учеником Чайковского, но на жизнь зарабатывал службой в Обществе заводчиков и фабрикантов. После революции бежали на юг, в Крым, а в ноябре 1920-го еще дальше, в Константинополь. Одно из лучших стихотворений Поплавского называется «Уход из Ялты»:
И только ты один расскажешь младшим
О том, как пели, плача, до рассвета,
И только ты споешь про жалость к падшим,
Про вечную любовь и без ответа…
Кто знал тогда… Не то ли умереть?
Старик спокойно возносил причастье…
Что ж, будем верить, плакать и гореть,
Но никогда не говорить о счастье.
Он и правда никогда не говорил о счастье в свои годы на чужбине, и даже если писал о любви, у него, как сказано в другом стихотворении, «смерть спускалась на воздушном шаре, трогала влюбленных за плечо». Женщиной, занявшей главное место в его жизни, была Наталья Столярова, невеста Поплавского, которая, подчинившись отцу, ставшему советским патриотом, уехала за ним в Москву. Поплавский собирался ехать следом и даже придумал себе будущую профессию — он станет ретушером. Отца Столяровой расстреляли вскоре после приезда, сама она получила двадцать лет лагерей, а после реабилитации была секретарем Эренбурга, которого в пору расцвета русского Монпарнаса все к нему причастные единодушно презирали.
Брат Поплавского выбрал обычную дорогу, став таксистом, а сам он предпочел нужду и вольность. Поплавские занимали маленькую квартиру на рю Барро, неподалеку от площади Итали. Квартира пустела: одна из сестер Поплавского умерла от чахотки, другая уехала в Шанхай, где стала жертвой опиума. Поплавский брал уроки в Школе живописи и жил на мизерное пособие от Союза художников, семь франков в день. К еде, одежде был равнодушен, все тратилось на кафе.
День он обычно проводил в библиотеке Святой Женевьевы, где много и беспорядочно читал книги по философии, а посреди конспектов записывал свои стихи. Потом был спортивный зал и Монпарнас. Поплавский чувствовал себя в своем кругу, общаясь с полупомешанными бродягами, пьяницами и сутенерами. От мемуаристов он заслужил звание монпарнасского Орфея.
У Адамовича есть статья «Несостоявшаяся прогулка», ее считают своего рода манифестом «незамеченного поколения», как назовет монпарнасцев Варшавский. «Подлинные встречи редки и трагичны, — писал Адамович, — они наперечет. Но заражен воздух, отзвук чужих, огромных катастроф докатился до всех, и мелкая разменная монета этого рода — в кармане каждого здешнего романиста или поэта. Похоже на то, будто какие-то отважные и гениальные аэронавты оторвались от земли и, постранствовав в мирах иных, вернулись сюда, — правда, только для того, чтобы умереть… Но перед смертью они успели кое-что рассказать. А людям становилось уже скучно и страшно, рассказы пришлись по сердцу, возникли бесчисленные их переложения. Ничего другого слушать больше никто не хотел».
Поплавский, несомненно, ощущал себя одним из аэронавтов. Поэтому литература в традиционном значении слова казалась ему недостоверной и убогой. Он жаловался: «Занятие литературой становится все мучительнее, и втайне от себя я все время ищу выхода из нее — в религиозной философии или в истории религий». Кое-что с претензиями на интеллектуальные откровения он вправду писал, обратив на себя внимание самого Бердяева, напечатавшего хвалебную статью о посмертно изданных отрывках из дневников, которые Поплавский вел всю свою литературную жизнь. И все же Поплавский по всему своему существу оставался поэтом. Даже если работал над прозой.