KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » История » Натан Эйдельман - Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине

Натан Эйдельман - Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Натан Эйдельман, "Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Потом, как видно, задумался, найдя двусмысленность в слове первый: то есть — самый лучший друг или самый ранний?

А в самом деле — кто ж я ему? Не виделись пред последней встречей 6 лет, да и между окончанием Лицея и высылкой Пушкина не все было ладно: дружба, приятность, радость общих встреч, чаще у Дельвига, — это все было и не могло пройти; как не могли мы переменить того, что уже прошло и чего не будет вновь. Эти материи, любезный Евгений, тебе хорошо известны: не сказав Пушкину всего о нашем тайном обществе, я, выходит, охладил наше чудесное дружество, ибо тем людям, кто столь близок, — мешает даже зернышко недоверия, песчинка недомолвки… К тому же (как сам Пушкин позже говорил) в России все, кроме тайной полиции, знали о заговоре. Что следует из этого? А то, что и он знал и, стало быть, хорошо понимал, что я таюсь от друга…

Все это в момент сочинения стихов, небось за десятую долю секунды, мелькнуло в мозгу его — и уж перо вычеркивает «первый» и заменяет: «Мой давний друг…» Так вернее, хоть и холоднее.

Не понравилась Александру перемена: «Нежданный гость, мой друг бесценный…» Как видишь, родилось на свет славное окончание строки — «друг бесценный», но зато несколько похолодело начало — «нежданный гость»: и вот решительно зачеркивается все — и твердо, навсегда вписывается:

Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил…

Рядом с «печальным снегом» мелькнуло «пустынный снег», но все же «печальный» осилит, ибо это снег изгнания, столь же грустный, безнадежный, как «двор уединенный»…

И какая же тишина была, если нужно благодарить судьбу за колокольчик!

Ах, Александр Сергеевич будто чувствует, что не пройдет и нескольких месяцев, как — выйдет на волю, а я попаду в его роль, да еще похуже; и ужпечального снега хватит — на целую треть столетия!

Я сперва и поверить не мог, что это писано до мятежа, которого ни он, ни я ожидать не могли; то есть мы охотно допускали возможность взрыва, бунта, но — когда? Вдруг и через 5, через 10 лет; победим, отчего же печаль?

Ах, Пушкин, ты, может быть, все уж наперед расчислил?

Дальше — в черновой целый вихрь зачеркиваний и перечеркиваний:

«Забытый кров», — написал Пушкин и зачеркнул; снова написал, опять зачеркнул: ему не нравится, и в конце концов невыразительный «кров» уйдет совсем, но не сразу. А сейчас —

Забытый кров, шалаш опальный
Ты вдруг отрадой оживил…

(«отрада» Пушкину не понравилась — он зачеркнул)

На стороне глухой и дальней
Ты день изгнанья, день печальный
С печальным другом разделил.

Он складывает, прибавляет тяжкие, давящие слова: забытый, опальный, глухой, дальной, изгнанье, печальный, опять печальный…

Стихи все грустнее, беспросветнее: Михайловская ссылка вблизи столицы как-то особенно безнадежна (Александр говорил мне, что, если бы дальше выгнали, было бы больше права на помилование, снисхождение!). Такого нагнетания черных слов я у него не помню — и это было мне тем более странно, что, жалуясь при нашей последней встрече на жизнь и ссылку, Пушкин за все 19 часов, наверное, и не произнес столько грустных слов, сколько в одной этой строфе — больше смеялись, дурачились, вспоминали, надеялись.

Что же случилось? Чувствую и знаю, что писался черновик не в легкую минуту, что явились некоторые общие мысли о своей судьбе и лицейской — тоска за горло взяла, меня вспомянул, но не одного меня, и, может быть, тут отгадка…

Пушкин вслед за тем, быстрым пером, почти не исправляя, написал 4 строки, как видно вылившиеся сразу: Анненков объяснил мне, что при всей многослойной правке некоторые прекрасные места Пушкин сочинял именно так, разом, повинуясь счастливому вдохновению —

Скажи, куда девались годы,
Скажи, что наши? где друзья?
Где ж эти липовые своды?
Где Горчаков? где ты? где я?

Вот печаль откуда: «Горчаков, дипломат наш, приезжал, остановился в Лямонове у дядюшки (недалеко от Михайловского) и вызвал товарища к себе. Пушкин поехал, поговорили — разное было.

Пройдет месяца два, и о встрече с Горчаковым ваш поэт скажет прекрасно и с грустью:

Нам разный путь судьбой назначен строгой;
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись:
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.

Однако сии строчки напишутся к 19 октября 1825 года. В августе же (я точно выведал у П. В.) Пушкин был огорчен замечаниями друга по поводу «Бориса Годунова», пожаловался, что Горчаков «ужасно высох» («зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше»).

Я очень хорошо представил высокомерную манеру нашего князя: Горчаков бывал прекрасен, когда надобно помочь, защитить, — но только не хвалить, не восхищаться!

Дело, впрочем, не в самолюбиях, но, получив в лице Горчакова второго лицейского гостя после долгого (целых пять лет!) перерыва, Пушкин мог уже вывести нечто общее из общих встреч.

А общее — «куда девались годы?», что с нами стало? неужто это мы?

Со мною веселее, ближе, — но все-таки Ив. Пущин уже с другой планеты, а Горчаков — с третьей; и где же та общая, на которой находятся «эти липовые своды»?

Подумав над важнейшим местом стихотворения, А. С. убирает упоминание о Горчакове (ибо послание одному мне адресовано); однако, мелькнув на миг, наш будущий министр многое мне открыл в пушкинском настроении.

Строфа тут же переписана, добавлена пятая, необходимая строчка, и уж читаю:

Скажи, куда девались годы,
Дни упований и свободы?
Скажи, что наши? что друзья?
Где ж эти липовые своды?
Где ж молодость? Где ты? Где я?

Назойливая это вещь, слеза, особенно у старичка, да еще в очках: и тогда, у Анненкова, и сейчас снова мешается постылая и помешать пытается.

Итак, Пушкину кажется: прежде было, а сейчас, в 1825-м, вот чего нет — Дней упований и свободы.

Мы, лицейские, уповали, мечтали, ждали — и оттого были, быть может, свободны, пока не выбрали одной какой-то тропки, исключившей выбор, отменившей все другие.

Что наши? Что друзья? Пушкин именно так и спрашивал в тот зимний, последний наш михайловский день; но он ведь знает, где и что каждый — здесь не вопрос, а как бы горестный вздох: господи, что с нашими, кем стали друзья!

Требовательное, сердитое даже — куда девались? Где ж? Ему кажется, что Лицей постарел духом более, чем годами — где ж молодость?

Тяжко, — но Пушкину этого всего мало. Он продолжает жестоко растравлять рану:

Судьба, Судьба рукой железной
Разбила мирный наш лицей…

2-я строка была сперва «наш мирный развела лицей», но настроение Пушкина не для таких слабых слов: именно — «разбила мирный наш лицей!»

Железная рука — это она кинула Пушкина в ссылку, Горчакова — в Лондон, меня — в судьи и заговорщики, где-то в морях Матюшкин; Ржевского, Корсакова давно схоронили.

Пушкин понимает, что все закономерно, но не может с тем мириться, радоваться, ибо помнит «дни упований и свободы». После Лицея ведь писал: «В нас горит еще желанье» (то есть упованье и свобода!). Еще… А вот через несколько лет — куда девалось это «еще»? Ужене горит?

И тут возразим: «Не слишком ли ты, Александр, напустил черных красок — ведь каждый делает свое дело?»

Клянусь — я спорил с давно умершим Пушкиным именно в таком духе, пока Анненков разбирал хвост, финал черновика (где перечеркивания достигли немыслимой густоты).

И вот, возражая Пушкину, оспаривая печаль его стихов (кажется, не знаю у него других столь печальных!), вдруг слышу, Анненков прямо на мои мысли новой пушкинской строфой отвечает:

Судьба, Судьба рукой железной
Разбила мирный наш лицей,
Но ты счастлив, о брат любезный,
На избранной чреде своей.

Переход от его несчастья, от общего несчастья (без упований и свободы!) к моему счастью — это было как выстрел и не принесло, во всяком случае при первом чтении, никакой мне радости.

Анненков заставил меня пройти с ним вместе по всем изгибам этого бесовского черновика, и я быстро понял: не давалось Александру мое счастье в ту осень. Счастье «брата любезного» Пушкин признавал, приветствовал, — но, видно, никак не умел почувствовать! Вот отчего такая мазня образовалась в следующих строках. Не давалась, не шла мысль, не раскрывалась душа.

Он начал объяснять мое счастье: «ты презрел», зачеркнул — «Ты от общественного мненья»; наконец —

Ты победил предрассужденья
От. . . . . . . . . граждан

Каких граждан — видно, не придумал (оставил место). Мелькает «от истинных», «от признательных»;

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*