Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
Время тянулось мучительно долго, но вот настал день отъезда. Мы находились на сборном пункте. О, эти сборные пункты, бывшие до сих пор роковым символом начала либо конца страданий. Бесконечные собрания: для воспитания в национал-социалистском духе, для депортации, для пережидания воздушного налета, для бегства, для отправки в места заключения или на принудительные работы. И вот теперь — для выезда на свободу. На сей раз это не могло стать началом чего-то плохого, ибо свобода, считал я, есть высшее благо. Всех охватило чувство неописуемого счастья; некоторым, пожалуй, даже угрожала смерть от радости. Мы шутили, смеялись и говорили друг другу, какой замечательной будет наша жизнь.
Не хотелось думать о разлуке навеки с многовековой родиной предков — местом, где они жили, трудились и были похоронены. Все испытывали потребность стряхнуть с себя прошлое, забыть его, как дурной сон. О, скорее бы начать новую, безопасную, жизнь, в новом окружении, встретиться с сестрой, вот уже десять лет жившей в Шотландии вдали от всех родных, начать учиться, обрести возможность есть досыта. Театры, концерты, кино, путешествия, друзья, шоколад и апельсины — и лучше сразу все вместе.
Товарные вагоны напоминали арестантские. Стоять можно было лишь в проходе, потому что по бокам — на половине высоты вагона — были полки, чтобы удвоить количество лежачих мест. Посередине стояла железная печь, рядом с нею лежали брикеты угля и немного дров. И — знакомый по концлагерю Ротенштайн — жестяной бочонок из-под варенья, высотой со стул, в роли временного нужника. Он виден отовсюду и используется как мужчинами, так и женщинами.
Состав был большой, в нем ехало определенно более тысячи человек. После основательного контроля мужчины и женщины совершенно без разбору заполнили вагоны. Кто постарше, занял нижние полки, мы же, молодые, вскарабкались наверх. Я оказался среди женщин и девушек, которые нашли это забавным и, заметив мою неопытность (впрочем, это можно было бы назвать и целомудрием), в первую же ночь привели меня своими как бы случайными прикосновениями в величайшее смущение. Смущение, которое никоим образом не нарушило чувства счастливого опьянения. Довольно темно было в вагоне и днем, потому что тяжелые двери снаружи заперли. Расположенные высоко вентиляционные окошки пропускали мало света, и лишь немногим удавалось выглянуть наружу. Они сообщали, что видели, и произносили названия мест, прочитанные на стенах железнодорожных станций.
Поезд больше стоял, чем шел, и порою стоял часами всего после нескольких минут движения. Поэтому дорога через Польшу затянулась надолго, и все же настал момент, когда двери вагона распахнулись и нам разрешили выйти поразмяться и сделать несколько шагов по немецкой — по оставшейся немецкой — земле. Глубокий вдох, и прекрасный весенний воздух наполняет легкие. И снова в вагон, и снова медленное движение, как нам казалось, без всякой цели и направления. На какой-то станции дали горячего питья, и там мы впервые поговорили с местными немцами, которые, впрочем, были явно не расположены посвящать кого-либо в обстоятельства своей жизни: мы находились в советской зоне оккупации.
До нас доходили слухи о том, что каждая оккупационная власть ввела в своей зоне общественные порядки своей страны, и что в западной зоне лучше обстоит дело со снабжением. Поэтому восточная зона изначально казалась нам менее привлекательной, чем западная, где мы надеялись начать новую жизнь в условиях демократического общества, как мы его понимали. Впрочем, понимали мы тогда мало, и о том, что такое демократия, большинство из нас знало лишь понаслышке. Решающее значение, как правило, имели рассказы о лучшем обеспечении на Западе. Однако для выезда туда требовалось доказать наличие там родственников. Обо всем этом мы узнали в Кирхмезере, где нас наконец, после пяти- или шестидневных странствий, выпустили из поезда и сдали в карантинный лагерь. Первое, чем он нас встретил и приветствовал, была тщательная дезинсекция и еще более тщательная обработка порошком ДДТ нашей одежды после дезинсекционных печей. Раздраженные моей русской униформой, лагерные служащие высыпали на меня и на нее целых полбанки запрещенного впоследствии яда и не скрывали своего неудовольствия тем, что немцу мог понравиться такой наряд — как будто у меня был выбор.
Каждую свободную минуту я, словно одержимый, занимался скрипкой. К тому времени я уже неплохо исполнял концерт для скрипки Макса Бруха и «Цыганские напевы» Сарасате и радовался при этом так, что ничего вокруг не замечал. Родители написали в Берлин своим знакомым и дальним родственникам, и вскоре там уже знали, что «Вики приехали».
Можно себе представить, что творилось со мною и с другими молодыми переселенцами, когда однажды в лагере начали проводить консультацию относительно выбора специальности и вообще будущего. Мужской контингент лагеря почти насильно собрали в одном из помещений, выход из которого перекрыли несколько служащих. Мы выслушали пропагандистский доклад о жизни в зоне советской оккупации и быстро сообразили, что нас вербуют на урановые рудники. Целый час нам говорили о райской жизни на рудниках и расписывали тамошние заработки, жилье и питание, а об условиях работы не сказали ни слова. Потом появились списки, в которые уже были впечатаны наши фамилии, выдали химические карандаши и потребовали расписаться. Никто не пожелал, и тогда нас попробовали заставить прослушать еще один доклад, а выход из помещения перекрыли. Увидев, что происходит, кенигсбергская молодежь в считанные секунды превратилась в разъяренную толпу, готовую на все.
Служащих, перекрывавших выход, мигом схватили за грудки и такими побоями им пригрозили, если не отойдут, что они не на шутку струхнули. После всего, что мы перенесли, терять нам было нечего, и глаза наши пылали таким гневом и решимостью, что служащие сдались, и мы беспрепятственно покинули помещение. Это был первый шок, ждавший нас в стране надежд. И не последний.
После этой истории я решил сбежать из лагеря, и очень скоро предоставилась удобная возможность. Игну, дочь маминой кузины Лотты Бет, покончившей жизнь самоубийством, некогда, как и мою сестру, вовремя переправили в Англию. После войны она вернулась в Берлин и теперь работала репортером на ДЕФА, единственной государственной киностудии ГДР. Снимали они и хронику для киножурналов, и, когда Игна узнала, что мы в Кирхмезере, она уговорила свое начальство снять для киножурнала репортаж о нашем лагере, акцентировав внимание на переселении «четы известных музыкантов Виков». И вот в один прекрасный день для съемки на территорию лагеря прибыл грузовик с осветительной техникой, стремянками и камерами и легковой автомобиль с импозантными господами. И с кузиною Игной, естественно. После радостных приветствий и внимательного осмотра грузовика было решено, что я на нем удеру в Берлин, а уж там все как-нибудь устроится. Кинооператоры выразили готовность помочь.
Беспокоиться о родителях было уже не нужно: из-за возраста им не угрожали никакие осложнения, и по истечении трехнедельного карантина они без затруднений могли перебраться в Берлин. Иначе было с нами, людьми трудоспособного возраста: нельзя было быть уверенным в том, что нас не заставят взять на себя определенные обязательства, запретив выезд из советской зоны и применив рафинированные методы давления.
Когда съемки закончились, я, улучив момент, незаметно взобрался на грузовик, и мы беспрепятственно покинули территорию лагеря и направились в сторону Берлина. С родителями я попрощался наскоро, полагая, что мы расстаемся ненадолго, однако по выходе из лагеря отец покинул нас навсегда. Его забрала к себе в Эльмсхорн бывшая ученица Герти, и отец исчез из моей жизни. Два или три моих приезда в Эльмсхорн, как и его посещения некоторых концертов с моим участием в Гамбурге уже ничего не меняли: мы стали чужими друг другу. Он развелся с мамой, женился в третий раз и, начав все сначала, прожил счастливо двадцать лет, которые считал наградой за мужество и выносливость. Умер отец легкой смертью в возрасте 88 лет. А маму ожидала мучительная кончина от рака — необъяснимое испытание после и без того тяжелой жизни.
Между прочим, потом в Берлине я видел тот лагерный кинорепортаж и с негодованием узнал, что историей моих родителей воспользовались для того, чтобы у зрителей создалось впечатление, будто из Восточной Пруссии эвакуируют и пожилых людей. Но мои родители были единственными в лагере, кому было за шестьдесят, и я готов свидетельствовать, что в 1948 году среди тех 15–20 процентов, кто остался в живых, почти не было маленьких детей и людей преклонного возраста. Мои родители составляли исключение.
Прибытие в Берлин стало долгожданным событием и поворотным моментом моей жизни, своего рода новым рождением. Наконец-то я получил возможность самостоятельно распоряжаться своею судьбой и действовать по собственному усмотрению. Только с этого времени я был волен предпринимать, что вздумается, получать любую информацию, выносить любые суждения, решать, чему учиться и кем работать. А можно было и в другую страну уехать либо, как здесь говорили, «выучиться на берлинца».