Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
Уроки игры на скрипке давал мне Виллиотт Шваб. Он преподавал с любовью и старательно. Я многим ему обязан. Мы работали очень сосредоточенно.
Денежная реформа девальвировала рубль в отношении 10:1. Появились новые деньги, открылись магазины, и возникла возможность покупать продукты питания. Приходилось часами выстаивать в очередях и вступать в стычку с теми, кто их пытался игнорировать.
В «Немецком клубе» устраивали танцы. Основным контингентом были русские солдаты. Требовался скрипач для небольшого оркестра. Я предложил свои услуги и, надо же, выдержал испытание. Господин Зимонзон, бывший капельмейстер, играл на фортепьяно и делал аранжировки для фортепьяно, скрипки, саксофона и ударных. Это была преимущественно русская танцевальная музыка — она мне особенно нравилась. Исполняли мы также венские вальсы и немецкие шлягеры, например Петера Кройдера. С какого времени существовал этот клуб и для чего предназначался, не помню. Мое дело было появляться в нем дважды в неделю и играть на танцах, за что иногда платили несколько рублей.
Как почти каждый немец в то время, я был настроен против коммунизма: во-первых, я связывал его с пережитым, во-вторых, конечно, сказывалось воздействие нацистской пропаганды. При столь однозначном к себе отношении коммунизм не мог стать предметом размышлений. Впоследствии книги и беседы сделали мои суждения о нем более дифференцированными, но эмоциональной антипатии к нему я не преодолел. Ведь люди, знающие советскую действительность, утверждают, что на счету у сталинизма десятки миллионов жертв. Невероятно! Сталин воспринимался мною как второй Гитлер, как диктатор, употребивший неограниченную власть на то, чтобы поработить и держать в страхе свой народ. А кроме того, он, по крайней мере в Восточной Пруссии, совершенно не помогал нам, жертвам нацизма. Да, он победил Гитлера, однако в Кенигсберге не было таких организаций, как Союз преследовавшихся нацистским режимом, и никаких привилегий нам, жертвам террора, не предоставлялось. Поэтому, естественно, я всей душой ненавидел любую диктатуру, а демократия, которой я еще тогда не знал, представлялась мне раем земным. Вместе с тем, несмотря на неприятие коммунизма, характер русских, их исключительная эмоциональность, народная музыка и танцы нравились мне все больше, я начал привыкать к ним, тем более что теперь с ними приходилось чаще иметь дело и беседовать.
Как-то раз один русский, услышав мою игру на скрипке, постучался к нам, зашел и сообщил, что имеет отношение к консерватории в Риге и может предложить мне учиться там на советскую государственную стипендию. Но для этого я должен буду связать себя многолетним обязательством и стать советским гражданином, иначе нельзя. Перспектива избавиться от забот и посвятить себя только музыке была заманчивой, но о том, чтобы принять это предложение, и речи не могло быть. Во-первых, родители продолжали зависеть от моей помощи. А во-вторых, в учебный план консерватории входила политическая и военная подготовка. Согласиться на это я никак не мог, и вожделенное музыкальное образование так пока и осталось мечтой.
Нашему оркестру было положено выезжать в воинские части. Меня включили в него в качестве «обязательного скрипача». Господин Мюльхофф, знаток оперы, взял меня под свою опеку. Это было полезно, поскольку я испытывал затруднения, аккомпанируя солистам — господину Имкампу, нашему руководителю и превосходному певцу, господину Августину и одной певице с сентиментальным сопрано (ее фамилии я, к сожалению, не припоминаю). В числе наиболее сложных назову пролог к «Паяцам» со сменами тональности и темпа и арию «Пять тысяч талеров». Виллиотт Шваб исполнял, среди прочего, «Цыганские напевы» Сарасате с госпожой Фиткау за фортепьяно. Герда танцевала, господин Шульц выступал с комическими номерами, а лилипуты по фамилии Кляйн — с фокусами, т. е. программа у нас была весьма разнообразной. Однажды посадили на открытый грузовик и по тридцатиградусному морозу повезли в Раушен. Отдыхавшим там советским солдатам мы должны были скрасить новогодний вечер. Но по пути мы страшно замерзли, и понадобился не один час, чтобы прийти в себя. Поскольку к тому времени русские порядком напились, мы ограничились исполнением половины программы, тем более что и на сцене актового зала было до того холодно, что стены блестели ото льда и инея и Шваб даже попробовал исполнять скрипичные пьесы, не снимая шерстяных перчаток (и у него получилось). Мы как раз играли, когда в зале по какой-то причине вдруг началась страшная драка. В воздухе только свист стоял от кулаков и бросаемых предметов. Тех, кто падал на пол, пинали до тех пор, пока им не требовалась врачебная помощь. Нам дали знак не останавливаться и играть. Мы были сильно обеспокоены, но довольно скоро драться перестали и начали обниматься и со слезами мириться. Впоследствии мне не раз еще приходилось быть свидетелем подобных происшествий, и каждый раз я не переставал удивляться тому, как близко соседствуют любовь и ненависть.
И вот наконец-то: первые эшелоны с гражданским населением отправляют в Германию. У всех, кто остался в живых, появляется надежда. Нужно подать заявление, и рано или поздно кому-то, как в лотерее, повезет — он получит «propusk», русскую выездную визу. По каким критериям они выдаются, совершенно непонятно.
Мама немного подрабатывает, помогая заполнять русские анкеты на выезд. Отец наконец тоже устраивается скрипачом: в Клубе Красной Армии организовали эстрадный оркестр, и отца, снабдив инструментом фабричного производства, попросили взять на себя партию второй скрипки. Основная форма оплаты — обильный ужин. Но важнее всего то, что отец вновь начал что-то делать. Клуб располагается в здании бывшего женского ремесленного училища на Бетховен-штрассе, совсем неподалеку от нас.
Шел 1948 год, советская оккупация безысходно тянулась уже три года. На наше заявление о выезде до сих пор не было никакого ответа, и мы стали нервничать и терять надежду. Все больше немцев получало разрешение, а о нас словно забыли. Наблюдать, как вот уже полгода других выпускают на свободу, и самим не входить в их число — испытание не из легких. Но я уже давно отучил себя роптать на судьбу, ведь главное, что остался жив.
Примерно в те же месяцы одного молодого немца, кажется по фамилии Зибенхар, суд приговорил к семи годам принудительных работ за незначительную, вроде «голодной», кражу. Меня такие известия всегда приводили в ужас — ведь это могло запросто произойти и со мною, а подобные многолетние сроки означали крушение всех надежд.
Маме посоветовали дать взятку, чтобы поскорее получить «propusk», и она отправилась в отдел, в котором, как ей сказали, рассматривались заявления на выезд, и захватила с собою все собранные нами деньги. Она отдала их чиновнику и сказала, что он получит столько же, когда мы получим визы. Пришлось подождать и приложить немало усилий по сбору нужной суммы. Я, как обычно, играл на танцах, мама «спекулировала» на черном рынке, а отец делал кое-что по дому и, кроме того, четырежды в неделю играл легкую музыку в Клубе Красной Армии. И все же нужную сумму мы собрали, главным образом, благодаря продаже безе, что, как и прежде, составляло основу нашего существования. Однажды вечером, вернувшись после игры на танцах, я застал маму в слезах. Приходил подкупленный чиновник, рассказала она, и принес только два разрешения на выезд — для нее и отца. Я сейчас же спросил, отдала ли она ему обещанные триста рублей или показала ли их. Нет, испугавшись, что я не получу разрешения, она совершенно упустила это из виду. Я успокоился, поскольку был твердо уверен, что чиновник, не вручив третий «propusk», давал тем самым понять, что сперва следует выплатить остаток суммы. Так оно и оказалось. Когда на следующий день мама поспешила к нему с деньгами, он извлек из стола мое разрешение и с ухмылкой забрал деньги, не считая. Можно было и поменьше ему дать, пошутила счастливая мама, завершая рассказ.
Необходимо было позаботиться о запасе пропитания на неделю и в назначенный день явиться с ручным багажом в район главного вокзала. Я был словно пьяный и не мог поверить, что наконец-то закончились пятнадцать лет несвободы, преследований, дискриминации, нужды и угрозы для жизни. Между тем мне уже стукнуло девятнадцать, а мечты об образовании так пока и оставались мечтами. Появится ли у меня возможность наверстать упущенное? О, это было бы замечательно! Родители тоже парили в облаках. Приходилось заставлять себя печь и продавать безе, ведь мысленно мы были уже в Германии. В Германии, о которой, естественно, не имели ясного представления, но на встречу с которой возлагали так много надежд и о которой думали, что после столь глубокого падения она навеки избавилась от расового бреда и мании величия, стала терпимой и мудрой.