Юлиан Семенов - Межконтинентальный узел
"Зачем я сказал ему про однокомнатный кооператив?! Промолчать бы, а я о чем думал: "Нужный человек, со связями, полковник, п о д т о л к н е т..."
Кульков по-прежнему приказывал себе ни о чем не вспоминать, старался вызвать видения перистых облаков, йоги рекомендуют постоянно думать о небе, ничто так не успокаивает, как образ вечности, но лицо Пеньковского стояло перед ним словно ужас - безжизненное, пергаментное, в резких морщинах, с глубоко запавшими светлыми, безжалостными глазами...
...В Москве уже, передав Пеньковскому ключ от квартиры, Кульков сказал, что долг отдаст послезавтра; тот кивнул: "Если трудно, можно и подождать, не горит". Когда принес деньги, тот сунул их в задний карман брюк, не считая. "Мог бы и отказаться, девок в мою квартиру водишь бесплатно, а я сорок рублей ежемесячно вношу за кооператив - из своих ста сорока". Тем не менее к академику Крыловскому - через третьих лиц - подвел его именно он, Пеньковский, намекнув, что, пока Георгий Иванов рядом со стариком, путь наверх будет трудным: "Боритесь за плацдарм, Гена, самое главное в жизни - это плацдарм". С работы и из дому к нему не звонил, только из автомата: "О нашем знакомстве не надо никому говорить, я человек из легенды, невидимка и, как истинная невидимка, обладаю силой; формула "ты мне, я тебе" конечно же отдает чужекровием, но тем не менее бытие определяет сознание". Он никогда не говорил серьезно - посмеивался, шутил, только глаза у него всегда были, словно у слепца, совершенно неподвижны. Однажды, когда Кульков посетовал на то, что в магазинах почти совершенно пропал сыр, Пеньковский посмотрел на него с удивлением: "Вы на что замахиваетесь, мой дорогой? Классового врага критикуйте, а на свое не замайте, не надо, тем более я сделал так, что вас оформляют в Лондон, весьма любопытный город". Кульков тогда на радостях принес три бутылки коньяку, купил на базаре бараньих ребрышек, накрыл стол; Пеньковский пил, не пьянея, только глаза теряли цвет, становясь водянистыми, совершенно пустыми. "Вам жениться пора, Геночка, женитьба - это долг растущего работника. И пьете вы плохо, не надо бы, коли не умеете... Папа вашей приятельницы Лидочки кто? Тот самый?.. Ну и чего же вы размышляете? Это ваш тыл, думайте о будущем, человек вы азартный, рисковый, нужно страховаться..."
Накануне вылета в Лондон Пеньковский дал Кулькову триста долларов: "Привезете мне лезвия, я бреюсь только "жиллетом". Зайдите в "Селфриджес", купите мне лосьон, называется "Джентльмен", остальное обратите на подарки невесте, деньги спрячьте в задний карман брюк, досматривать вас, думаю, не станут".
А если? Кульков не сразу решился задать этот вопрос, но не удержался, в нем все было напряжено: первый выезд как-никак, да еще в Лондон, с ума можно сойти...
"А если? - задумчиво повторил тогда Пеньковский. - Допустим, вас досмотрели. Нашли триста долларов. Что вы ответите? Ну, быстро, там времени на обдумывание не будет..."
Кульков сглотнул комок (не такой, что сейчас, меньше), горло сделалось сухим, язык был шершавым и каким-то неудобным, слишком длинным, что ли... "Ну, не знаю, - сказал он тогда, - скажу, что хотел купить Лидочке подарок к свадьбе, одолжил у знакомого дипломата..."
"А как зовут этого дипломата? - поинтересовался Пеньковский. - Вас уличат во лжи, и жизнь будет конченой, Геночка. Если бы у вас действительно был знакомый дипломат, который вернулся из командировки и продекларировал деньги, тогда одно дело, но, насколько я знаю, вы пока что не обзавелись такими приятелями... Нет, мой друг, если представить себе наихудшее, говорите, что купили зелень у спекулянта. Да, казните, во имя любви на что не пойдешь... Нет, ни имени, ни фамилии не знаю, предложили в "Национале", очень хотел привезти сувениры невесте, повинную голову меч не сечет... Если же вы назовете мою фамилию, то вам просто не поверят... Или убедите? То-то и оно, не решитесь, вы же ловкий мальчик, в вас есть вполне прочный, гуттаперчевый стержень... Странно, что вы заторможенно мыслите, думал, возразите мне, когда я упомянул про задний карман брюк: зачем попусту рисковать, когда именно вы будете нести портфель академика Крыловского, у него дипломатический паспорт, досмотру не подлежит, там и место деньгам, неужели не ясно?"
Перед второй командировкой, в Женеву, Пеньковский дал Кулькову пятьсот долларов: "Сочтемся; бросьте письмецо; это уже деловое поручение, понимаете? Я же не зря хожу под погонами, о роде моей работы, видимо, догадываетесь, вопрос согласован, но, от греха, пронесите через границу, как и в первый раз, в вещах академика".
Письмо было о б р а б о т а н о: получившие его могли сразу же убедиться, вскрывали безобидное послание или нет; в ЦРУ выяснили, что не вскрывали и не прикасались; рыбка клюнула.
В Вене его напоили, похитили папку с документацией, дали время на панику, наблюдали, как будет себя вести; поняли, что вот-вот развалится; в номер зашли без стука, с отмычкой: "Геннадий Александрович, не глупите, вот ваша папка, в целости и сохранности; работали с ней в перчатках, отпечатков пальцев нет, можете не волноваться; вы, однако, совершили должностное преступление, передав нам совершенно секретные документы, за это судят; не вздумайте просить здесь политического убежища, мы это предусмотрели, будет сделано так, что вас выдадут как насильника и вора; возвращайтесь домой и спокойно работайте; вас тревожить не будем; бросьте в почтовый ящик в Москве вот эту открытку, других просьб нет, до свидания".
Все контакты и телефонные разговоры Кулькова этой ночью и утром накануне вылета контролировались ЦРУ; открытка в Москве пришла по назначению, в чужих руках не побывала, почтальоны не в счет, разведка знает множество приспособлений, которые позволяют проверить завербованного...
Пеньковского с той поры он не видел; полковник ни разу не позвонил, на холостяцкой квартире более не появлялся, словно исчез человек; номера его телефона Кульков не знал и не хотел узнавать, лег на грунт, встреч сторонился, вскоре женился, на свадьбе не выпил даже шампанского; когда прочитал сообщение в газете об аресте Пеньковского, сделался серым, слег в больницу - острая стенокардия; на допрос его ни разу не вызвали; через полгода после того, как Пеньковский был расстрелян, оформили на поездку в Мексику; отказался, сказавшись больным; через три месяца предстояла поездка в Берлин, там не страшно, с в о и; в отеле "Беролина", когда сидел в вестибюле за стойкой бара и пил кофе, рядом с ним оказался тот с кем он беседовал в Вене: "Геннадий Александрович, вы сегодня в десять часов вечера пойдите погулять... Конференция ведь должна закончиться в семь? Так что время удобное, встретимся у витрины обувного магазина на Александерплац, на втором этаже, вы там были вчера в это же время".
Кульков сразу же ощутил во рту такой вкус, словно бы сосал медную ручку от своей комнаты; детское, кстати, воспоминание, мальчишкой сосал, потом рвало. И еще он часто вспоминал, как однажды уговорил Кольку Шурыгина сунуть ножницы в штепсель: "Только ты меня сзади обними, а то одному страшно". Колька тогда сильно разбил затылок, стукнуло током основательно и того и другого. Вернувшись в номер отеля, Кульков открыл портфель, достал памятку, выданную участникам конференции; среди прочих телефонов был и посольский, советник по вопросам науки и техники; снял трубку: будь что будет. "А что будет? - спросил он себя. - Ну, не посадят, это верно, но жизнь-то кончена! Прозябание где-нибудь в провинции, никакой перспективы, тление... Почему? - возразил он себе. - Мною могут з а и н т е р е с о в а т ь с я, начнут и г р у, все пойдет, как шло, я ведь сам все скажу... Но тебя спросят и про Вену, - услышал он другой, сухой голос, чем-то похожий на бесстрастный голос Олега Владимировича. - И тебе придется признаться, что совершенно секретные документы находились в чужих руках, и ты никому не сказал об этом..." "В жизни много выигрышей, - услыхал он тогда голос Пеньковского, - зато проигрыш лишь один, Геночка; я фронт прошел, знаю, что говорю... Мы рождены для того, чтобы умереть; пока существуем, надо брать все, что можно; с л а д к о г о времени отпущено лет десять, от силы двадцать: сначала школа, потом институт, после становление, вот и сорок... А в пятьдесят пять печень начинает пухнуть, прозябание, затаенное ожидание смерти..."
Кульков тогда так и не набрал номер телефона посольства; отправился на Александерплац, поднялся на второй этаж, освещенный мертвенным светом неона, уткнулся взглядом в узконосые туфли, мягкой, чуть ли не лайковой, кожи, чертовски дорого, "саламандра", ничего не попишешь, ф и р м а.
Т о т остановился рядом с ним, обнимая молоденькую женщину; говорил, вроде бы нежно склонившись к ее шее, на самом деле слова были обращены к нему, Кулькову: "В Москве мы вас не будем тревожить; встречи во время командировок; в вашей безопасности мы заинтересованы не меньше, чем вы, а больше; мы представляем те силы в Штатах, которые, как и ваша страна, заинтересованы в сохранении мира; обмен научной информацией угоден доверию; время шпионажа кончилось безвозвратно; и у вас в стране, и у нас есть "голуби" и "ястребы"; мы представляем группу "голубей"; не думайте, что нам легко: реакционеры и правые ультра весьма и весьма сильны; слепцы, одержимые люди; бороться с ними можно только одним - правдой, то есть совершенно конфиденциальной информацией; сегодня, когда вы вернетесь, к вам в номер зайдет человек и, извинившись перепутал этаж, - сразу же выйдет. Он оставит вам портмоне, там вы найдете все, что нужно; карточку "америкэн экспресс" суньте в карман пиджака, это не пачка банкнот; инструкции сожжете. До свидания, Геннадий Александрович, всего вам самого лучшего, до встречи. И пожалуйста, по возвращении сразу же садитесь за диссертацию".