Николай Бондаренко - Консервативный вызов русской культуры - Русский лик
Не случаен и отказ Сергия от митрополичьего престола. Здесь сразу же последует чисто балашовское художественное искушение: а что было бы, стань Сергий во главе церкви московской? Иногда Балашов не скрывает своей привязанности к другому ответу, считает предпочтительным для Руси иной поворот истории, симпатизирует иному герою, будь то Михаил Тверской или Марфа. Эти интуитивные, исповедальные писательские откровения, лирические отступления, когда автор как бы сам со стороны смотрит на своих же героев, на содеянное ими, сближают Балашова с читателями, еще более притягивают читателя к самому тексту. Помню в одном из ранних его романов: "Я не хочу описывать, как брали и зорили Тверь... Разогни и чти древние книги, а я закрою лицо руками и восплачу от скорби и стыда!" И это - по адресу воспетого им Ивана Калиты. Автор и в "Святой Руси" не менее жестко подходит к своим героям, осуждая те поступки, которые у художника вызывают личное неприятие. Я сторонник такого балашовского подхода к истории - со стремлением всегда дойти до сути, до того места, откуда начинается родник...
В одном лишь Сергии Балашов изначально признает правду и, признавая правоту в отказе от митрополичьего престола, отказе от любого мирского звания и любой власти мирской, добавляет: "Наверное, прав, как бывал прав во всяком решении своем". Правота была и в том, что все еще продолжалось борение Руси за свои мелкие интересы, и никак не мог кончиться разлад. Не кончается он и ныне.
"- Ужели так плохо на Руси?" - вопрошает Алексий. "- И худшее грядет, - отвечает Сергий (Алексию, Руси Московской, нам, нынешним, - всем сразу! - В.Б.). - Гордынею исполнена земля!"
И все же - Святая Русь. И все же - посегодня слышны заветы Сергия. 600-летие его - нам памятный наследный знак. И борьба за памятник его в Радонеже работы Вячеслава Клыкова уже в годы перестройки: с разгоном, с запретом, - не случайна.
По Балашову, во имя воли народной возможно и очищение от скверны, ибо замысел народный, замысел национальный заставляет людей, причастных к нему, подниматься над собственными сварами, дрязгами. Даже "упрямство князя", столкнувшись, как в случае с любимцем Дмитрия, Митяем, с христианским замыслом, уступает. "Обычай крепче похоти власти". Правда, добавляет Балашов, ныне сама церковь Христова на грани гибели "в неистовой жажде всевластия", но, может, и сегодня время гибели не пришло, как не пришло 600 лет назад в не менее гибельных обстоятельствах?! Способны ли сегодня правители России править самих себя по замыслу народному, как приходилось править себя князю Дмитрию?
Как изменился бы мир и что произошло бы на Руси, оставайся молодой князь вне православного и государственного замысла, оставайся смертным и бренным человеком, исполняющим лишь самого себя, измышляющим и Христа по удобству своему? Как пишет Балашов, "дело, основанное и покоящееся на личности, также преходяще и бренно". Это еще одна из важнейших концепций его исторической прозы, его христианского понимания. Как бы ни велика была личность - не так уж много значит она в мире и не влияет на мир. Любой талантливейший политик или военачальник, своими личными качествами изогнувший мир в ту или иную сторону, мгновенно уходит в ничто, если не живет в ладу с великим замыслом народным или религиозным. И пока этот высший замысел в силе - ничто не способно стереть народ и страну с лика земного.
Тут мы приходим и к гневным словам Ивана Вельяминова о князе Дмитрии, предающем русское дело. И не о том наша речь, насколько неправ в своем гневе был бывший тысяцкий (а, может, и вовсе неправ), но о том, что поначалу и на самом деле не всегда молодой князь соединял свои помыслы с замыслом государства и с мощным основанием народной воли. Было б время иное, поспокойней - и так бы шло, лишь полностью не противуречь делу и народу, в котором суждено состоять. В мире же бушующего зла или погибнуть должен он был, или стать Дмитрием Донским. А третье - это все погибли бы вместе с ним.
Еще один ответ - писателя ли, историка, или оттуда, из глубины, это знание: кто и как повернется из правителей нынешних или все уже вместе на погибель осуждены?
Время молитвы кончается. Суждено ей быть поминальной, или это краткая молитва перед походом, перед боем, перед действием? Не случайно же роман впервые, кажется, в русской литературе - начинается писательской молитвой. И сам Дмитрий Балашов - так же, как все его любимые герои, человек действия, человек пассионарный, - зовет в своей молитве нас всех к этому счастью: прикоснуться к величию предков, к славным деяниям их. Он испрашивает благословения на труды у святых отцов наших. Попросим и мы все этого благословения. Помоги сломить все гибельное, направь дела наши и слова наши к возрождению, Святая Русь! Вложи в водителей наших народную волю! Возблагодари с нами прекрасных русских художников за слово, сказанное вовремя! Дай время и людей, могущих воплотить эти слова в простые и столь нужные нам всем деяния во имя Святой Руси!
Владимир Личутин
Личутин Владимир Владимирович родился 13 марта 1940 года в Мезени Архангельской области. Прозаик.
Принадлежит к древнему и именитому поморскому роду Личутиных. Есть в Белом море и остров Михаила Личутина, попал род Личутиных и в сказы Бориса Шергина.
Отец погиб на фронте, мать одна воспитывала четверых детей... В 1960 году окончил лесотехнический техникум, служил связистом в армии, потом поступил в Ленинградский университет, который закончил в 1972 году. Работал в газете и на радио Архангельска, первые повести печатал в журнале "Север". Поступил на ВЛК при Литературном институте и после двухлетней учебы остался в Москве.
Многими в творчестве Личутина больше всего ценится его волшебный язык (об этом писали В.Распутин, А.Солженицын и др.). Идущий из поморского краснословья, родниковый, незамутненный позднейшими наслоениями. Другие отмечают его чувство истории, и прежде всего народной истории (романы "Скитальцы", "Раскол"). Он, подобно своему другу и соратнику Василию Белову, так же чутко хранит родовую память, народную русскую этику (книга "Душа неизъяснимая"). Последние два десятилетия активно вторгается своими сюжетами и в современность, в городскую жизнь ("Фармазон", "Любостай", "Домашний философ", "Миледи Ротман").
Перестройку не принял. Вошел в редколлегию газеты "День", писал публицистику. Считает себя убежденным русским патриотом. Живет в Москве. Женат. Имеет сына и дочь.
"Гул новгородских площадей откатился в прошлое вместе с пением сброшенных наземь колоколов. Чванливые верхи решали, низы безропотно исполняли чужие замыслы, порой дивуясь их безумности, и только бескрайние пределы России спасали решительных людишек от крайнего шага. Бунты Разина и Пугачева были не против царя, но против закрытости власти, ее непредсказуемости, когда жесткий указ, порою состряпанный желанием отдельного дворцового властолюбца, чинил массам русского люда многие беды и тесноты. Когда сословный эгоизм верхов попирал народную совесть. С человеком отныне не чинились, ни во что не ставили его православный дух, что крестьянин тоже со Христом в груди. Но позднее эта властная пирамида усложнилась, в нее невольно были вовлечены сотни тысяч дворян, купцов, служивых, чиновников, промышленников, приказных, что позволяло соблюдать табель о рангах, обновлять государственную кровь, чтобы не случилось кровосмешения. И все же большая часть России, десятки миллионов ремесленников, пахотного люда с их глубинным земляным неисчерпанным талантом не могли проявить себя на службе Отечеству, не могли внедриться в верхнюю касту, "в герметическую пирамиду власти", уходя на тот свет в полном безмолвии.
И только в советское время создали не "герметическую пирамиду власти", но пирамиду общества, слегка усеченную вверху, которую партийная власть пронизывала слоями, как торт "наполеон", и в каждом сидела своя партийная правящая матка. Это была совершенно новая форма власти, необычная для всего мира, и она-то позволила возбудить всю генетическую мощь России, наэлектризовать ее, возбудить честолюбие, когда каждый маленький человек мог вмешаться в Судьбу Родины и улучшить ее. И этому желанию не мешали, но всячески потворствовали; оказалось стыдным не учиться, не ходить в армию, не жертвовать собою, отсиживаться где-то в затхлом углу,- это победительное чувство так захватило народ, что он воистину за короткий срок подвинул горы. Как бы исполнилось былинное предсказание. Ведь только пахарь, простец-человек Микула Селянинович поднял сумочку с тягой земною, пред которой спасовал сам богатырь Святогор, и не надорвался; а ведь сильнее его были лишь небесные боги. Крестьяне пошли в академики и маршалы, в министры и писатели, создали свою крестьянскую элиту, пусть и редко вспоминая прилюдно о своей родове, но всегда почитая свои корни. Вроде бы диктатура укрепилась "пролетарская", но власть, в сущности, стала принадлежать выходцам с земли, земельным, корневым людям. Лишь тогда плохо случилось со страною, Советский Союз покривился и пирамида общества поехала нараскосяк, когда это незыблемое чувство сродства с крестьянством (христианством) было сначала затушевано, а после предано забвению и осмеянию. Появились унизительные слова "скобарь", "мужик", "деревня", горожанин устыдился своего недавнего "низкого" прошлого, изгнал из обихода родной простецкий язык, и мелкий партийный завистливый безродный чиновник, ерничая и насмехаясь над русской культурой, в отместку стал быстренько строить в глубине общественной пирамиды свой незаметный улей со своей почитаемой маткой, подпитывая душу презрением и глумлением.