KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » История » Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Зверев, "Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Искать в рассказах Куприна философские глубины и правда незачем, однако улыбчивый, все прощающий дядюшка — это явно не про него. Наслушавшись упреков в свой адрес, как и сетований по поводу того, что в эмиграции увядает талант обличителя «язв старого строя», Куприн в 1926 году решил на них ответить, сформулировать собственное кредо. Не скрыв, что он действительно многое не принимал в прежнем режиме, Куприн подчеркивал, что от политики, от партий неизменно держался в стороне. «Моим душевным инстинктом всегда было стремление идти против большинства и силы, которые оба мне всегда представлялись неправыми, — написал он. — Судьба дала мне возможность видеть очень многое в течение моей пестрой жизни: артистов, рыбаков, плотников, мужиков, босяков, монахов и так далее без конца. Но моими общениями всегда руководила любовь к каждому отдельному человеку…» А теперь во имя России и человека та же самая любовь заставляет его объявить непримиримую войну большевизму. «В этом смысле я сам перед своей совестью принял присягу, которой не изменю до конца дней моих ни ради лести, ни корысти, ни благ земных, ни родства, ни соблазна умереть на родине».

Помня, что последний текст за подписью Куприна называется «Москва родная», его легко уличить в непоследовательности. Но до тех пор, пока он оставался самим собой, верность присяге не была им нарушена ни разу. Пожалуй, только Бунин в дневниковых записях и статьях, из которых сложилась книга «Окаянные дни», да еще Короленко в своих пропитанных возмущением письмах Луначарскому создали столь же незабываемую и жуткую картину пережитого Россией ужаса, как та, что возникает перед читателем купринских статей. Все трое очень достоверно знали, как на самом деле звучит «музыка революции», вскружившая голову многим, не исключая такого совестливого и прозорливого поэта, как Блок.

Вот как воспроизводит эту музыку Куприн: бесчинства, казни, ярость уничтожения всего созданного трудом и талантом нации на протяжении веков. Поголовно истребляют офицеров, с изощренным наслаждением издеваются над священниками, жгут древние иконы. Выбрасывают на свалку труп беременной женщины, у которой в разрезы на животе вытащены руки и ноги младенца. А другую, виновную в том, что ей принадлежала рыбачья шхуна, сталкивают с палубы в море, веревками привязав к ее телу детей.

Церковные престолы превращены в шутовские эстрады, алтари — в отхожие места. Был в Гатчине зверинец — серны, зубры: их перестреляли, не для еды, а по идейным соображениям — «барская забава». Красные матросы, явившись в заповедник Аскания Нова, принимаются палить в тропических животных, которые там содержались на воле. «Товарищи! — говорит один из печатающих революционный шаг. — Видите этого, пегого, длинношеего? Так я вам объясняю, что это жирафа. У писателя Жуля Верного я читал, что путешественники по пампасам приготовляют из него очень вкусные котлеты. А ну-ка, товарищ, тебе с руки, стрельни ему под левую лопатку».

Иногда после этих статей Куприн слышал: так этому народу и надо, ничего он не стоит, если не сумел организоваться, восстать, сбросить ярмо. И не оставлял эти выпады без ответа. Обвинения народу в том, что «своим рабским равнодушием поощрял успехи большевиков», — явная, злобная ложь. Народ, по крайней мере, крестьянский народ, не примирялся с чужеядной и безбожной властью, пока не подавили саму возможность сопротивления. Революция потрясла основы миросозерцания Куприна, однако не сделала его русофобом. Как раз наоборот, никогда прежде он до такой степени не ощущал себя человеком целиком и органически русским, бесконечно многим обязанным исстрадавшейся земле, на которой воцарились бред и неволя, и живущим на ней людям, пусть их подчас удавалось превращать в толпу, которой овладел сидевший в большевиках-ленинцах «демон убийства».

Законченный им в 1929 году роман Куприн назвал «Колесо времени». Роман не удался: писать большие вещи Куприну всегда было сложно, а тут мешал еще и сюжет. История лихорадочной, изломанной любви русского эмигранта, сделавшегося рабочим на марсельских заводах, и неистово страстной француженки, которая словно перекочевала на страницы Куприна прямо из какой-нибудь мелодрамы, заставляющей рыдать мещанскую публику, слишком проигрывает, если вспомнить «Олесю» или «Суламифь». Лишь слабый отблеск пламени, которое вспыхивает с начальных строк этих купринских шедевров, чтобы не угаснуть до конца, местами удается различить следящим за перипетиями достаточно банальной фабулы. В эти редкие минуты описываемый в романе мир действительно кажется «пропитанным, пронизанным какой-то дрожащей, колеблющейся, неведомой многим радостью».

Убежденные, что в эмиграции Куприн исписался, могли бы почерпнуть наиболее весомые аргументы, пожалуй, именно из этого романа. Однако в нем, пусть приглушенно, прозвучала нота, которая особенно характерна — и необычайно важна — как раз для Куприна последнего, эмигрантского периода. «Все тенет во времени, и ко многому привыкаешь понемногу, незаметно для самого себя», — размышляет герой, на самом деле очень хорошо зная, что никогда ему не свыкнуться с судьбой, уготованной его поколению, чья жизнь — «какая-то дикая и страшная смесь мрачной трагедии с похабным водевилем, высоты человеческого духа со смрадной, мерзкой клоакой». Даже в те минуты, когда любовная история поглотила его, кажется, целиком, он все равно жив другим: «великой тоской по родине… верой в возвращение домой, в воскресающую Россию». Но и эта святая вера ослабла, истончилась, потому что у нее нет живительной подпитки. Свершившееся — свершилось, «колесо времени не остановишь и не повернешь обратно».

О том, что его все-таки когда-нибудь удастся повернуть обратно, Куприн не грезил: у него был слишком острый и трезвый взгляд на вещи. Но вот остановить, задержать колесо пытался. Собственно, это и стало для него главной творческой задачей.

Он прямо об этом сказал в очерке «У Троице-Сергия»: «Что же я могу с собою поделать, если прошлое живет во мне со всеми чувствами, звуками, запахами и вкусами, а теперешняя жизнь тянется передо мною как ежедневная, никогда не переменяемая, надоевшая, истрепленная фильма. И не в прошедшем ли мы живем острее, но глубже, печальнее, но слаще, чем в настоящем?»

Зная, что никогда не вернуть ни родины, ни юности, ни ощущения полноты, интенсивности жизни (оно, пусть с годами ослабевая, все-таки сохранялось, пока в России не произошла катастрофа, погубившая все, что было ему дороже любых богатств мира), Куприн, как едва ли не все другие писатели-эмигранты из тех, кого называли старшими, жил памятью о былом, о давнем. И только память давала ему силы для творчества. Он писал о том, как тридцать лет назад учился у одесских мальчишек ловить бычков на Тендеровой косе, об охоте на глухарей и тетеревов в Зарайском уезде, где когда-то на сотни верст тянулись березовые рощи и завораживающе пахло от ранних нежных листочков. О московских уютных трактирах, московском снеге, московской Пасхе. О курсантах летной школы в Гатчине, отличавшихся бесшабашной храбростью и такой же безоглядной страстью к кутежам.

Это были не воспоминания, а сама жизнь — точно колесо времени вправду удалось остановить, удержать, чтобы не канула в небытие трепетно им сбереженная старая Россия, которую Куприн носил в своем сердце. «Все течет, все проходит в этом мире, все обращается в тень, — пишет он в очерке из цикла „Париж домашний“. — Но почему так сильны для нас власть и обаяние прошлого?» Сам он ясно понимал, в чем тут причина: прошлое ярче, в нем эмоционально заполнена каждая клеточка, а сегодня — это лишь тягость бесцветных будней, унизительная нищета и непритупившаяся боль утраты. В прошлом живут. В сегодняшнем только доживают.

Цикл купринских зарисовок Парижа, относящийся к 1927 году (потом он задумал еще одну серию таких этюдов, но она остановилась на первом очерке), сразу дает почувствовать особое устройство зрения автора, которое из массы впечатлений выхватывает лишь близкое, созвучное тому, что навсегда осталось в душе, привязанной к другому городу, к Москве. Куприн любил Париж, но только не парадный, не останавливающий на себе внимание туристов, которые фотографируют Эйфелеву башню и слоняются по Латинскому кварталу. Ему были интересны невзрачные улицы, где обитают булочники, молочники, маленькие чиновники, чьи жены под вечер, свесившись с подоконника, оглядывают свой квартал в надежде подметить что-нибудь занимательное. Он чувствовал себя как дома, посещая бега и смешиваясь с толпами игроков, которым не по карману купить билет на трибуну, так что сидеть приходится прямо на траве, не обращая внимания на дождь, и град, и зной. Фиакр, такой похожий на московские пролетки с ямщиками, приводил его в восторг, а в кабачке, обслуживающем каменщиков, которые степенно обедают, не потрудившись стереть известку и пыль с коричневых от загара лиц, Куприн просиживал часами. Наверное, из всех русских парижан лишь он один не поленился отправиться на островок посреди Сены, где устроено собачье кладбище, чтобы вспомнить своего Сапсана, рискнувшего жизнью, когда надо было спасать крохотную Кису.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*