KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » История » Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Зверев, "Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Всего несколько людей неизменно оказывали Цветаевой поддержку в самых трудных обстоятельствах, оставшись верными, даже когда от нее отвернулись все. С Тесковой переписка не прерывалась до последних парижских дней. Была Ариадна Берг, бельгийка по отцу и русская по матери, человек от литературы достаточно далекий, хотя и писавший французские стихи. Она полюбила Цветаеву всей душой: свою встречу с ней она считала чудом и подарком судьбы («что бы ни было, где бы Вы ни находились, что бы со мной ни случилось — счастье ли, горе ли, Вы во всем участвуете активно»). Было еще двое-трое таких, кого стоило назвать настоящими друзьями. Но с неприязнью, с открытой враждебностью Цветаева сталкивалась несравненно чаще.

Гиппиус первой бросила в ее адрес обвинение в том, что просоветские настроения преобладают у Цветаевой над всем остальным, и написала, что это стихи беспринципного человека. Больнее ударить было невозможно — Цветаева считала понятия долга и принципа святыми. И сам упрек был уж слишком очевидно пристрастным. В ящике стола лежала книга «Лебединый стан», истинный гимн Белому движению. Задумывалась поэма «Перекоп», где один из самых страшных эпизодов Гражданской войны, битва на Сиваше, когда марковская дивизия, в которой служил Сергей Эфрон, проявила истинный героизм, описан так, что не остается ни тени сомнения относительно позиции автора:

Крым. Зовет же вас Вся Русь богова —
Добровольцами!
Волю ж добрую,
Братья! В вечный град —
Вербный въезд!
Крепко меч держа,
Крепче — крест…

Однако «Перекоп» в печати так и не появился. От него отказалась даже «Воля России», которая публиковала все, что было написано Цветаевой, — отказалась как раз из-за ее явных симпатий к добровольчеству. А парижские издания, которые что ни день осыпали большевизм проклятиями, тоже вернули поэму, почувствовав в ней какую-то скрытую крамолу. Цветаева знала, в чем тут причина. «В эмиграции, — пишет она Иваску, — меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не свое: тамошнее! Содержание, будто, „наше“, а голос — ихний». И, чтобы расставить все точки над i, добавляет: «Вы м. б. хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее слабая? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят, п. ч. отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, — а меня — в мою рожденную Москву».

Но на такие тонкости никто не обращал внимания. Видели другое — быстро происходившее полевение Сергея Эфрона, а вслед ему и Али, участие Цветаевой в журналах, вправду избравших левую, а то и явно советскую политическую ориентацию: «Своими путями», «Версты», «Утверждения». Особенно большое негодование поднялось после того, как Цветаева в ноябре 1928 пришла на вечер Маяковского в кафе «Вольтер», а потом напечатала приветствие ему, где были слова: «Сила — там». Она и впоследствии будет вспоминать этот вечер как праздник поэзии, как свидетельство, что «Россия еще жива». И пережив настоящую травлю, не допустит даже мысли о каких-то покаяниях или разъяснениях, твердо зная, что никакой политической мотивации у нее не было. Перед эмигрантами она осмелилась говорить о Маяковском как о «нашем великом советском поэте». Девятью годами раньше перед залом, где сидели коммунисты, она «вещала с эстрады о своей любви к последнему царю».

Что до Маяковского, отзывавшегося о ней с обычной для него прямолинейностью на грани грубости, он для Цветаевой все равно оставался «роднее всех воспевателей старого мира». Однако, прочитав его стихотворение «Император», где казнь в подвале Ипатьевского дома оправдывалась как исполнение приговора, вынесенного историей, Цветаева начала писать большую «Поэму о Царской Семье» и сообщила Ломоносовой, что делает это прежде всего «для очистки совести» — не своей, разумеется, а той совести, без которой искусство для нее не существовало. Поэзия никогда не могла оказаться союзницей палачей.

Поэма осталась ненапечатанной — журналы вновь отказали, — а рукопись, которую Цветаева не решилась везти с собой в Москву, погибла во время войны. Только в 1990 году появилась уцелевшая главка «Сибирь». К этому времени стала ясна вся дикость упреков в «большевизанстве», которые после ее отзыва о Маяковском стали общим местом у эмигрантских критиков. Но можно представить, как ее травмировали эти обвинения.

«На другой день, — вспоминала она, — меня выкинули из всех эмигрантских газет… дескать, „советская, опасная“… не помню, что еще». На самом деле все было не настолько мрачно. Время от времени стихам Цветаевой находилось место в «Последних новостях», хотя она была убеждена, что Милюков испытывает к ней какую-то непреодолимую ненависть, а фактический редактор газеты Демидов чувствует садистское наслаждение, отвергая одну ее вещь за другой. «Современные записки», лучший и — для Цветаевой это было еще важнее — регулярно плативший журнал, вел себя по отношению к ней достойно, но только Вадим Руднев, тот соредактор, который ведал литературой, по образованию был врач, а по призванию политик (при Временном правительстве его избрали городским головой Москвы). У Цветаевой он просил стихов покороче да полиричнее, жаловался, что они непонятны рядовому читателю, предпочитал, чтобы она предлагала прозу и мемуары. Другой соредактор, Марк Вишняк, сопротивлялся каждой цветаевской публикации, повторяя шаблонные аргументы — невнятица, истеричность да к тому же неясная идеологическая линия. Когда от появления в очередной книжке зависело, смогут ли Эфроны погасить долг в продуктовой лавке или внести терм — ежеквартальный взнос за квартиру, а редакция отмалчивалась и тянула, было от чего опустить руки.

Писавшие о ней все время давали понять, что в Зарубежье Цветаева — человек посторонний: мыслями и чувствами она уже давно там, в советской России. Это была такая же подтасовка, как упреки в том, что она «красная». Еще в 1925 году, отвечая на анкету пражского журнала «Своими путями», Цветаева высказала свое понимание проблемы «мы и они», над которой в эмиграции думали все. «Родина, — написала она, — не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию — может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри — тот потеряет ее лишь вместе с жизнью». Все свершилось в точности так, как выражено этой ее афористической формулой. Не свершилось одно: «Что до меня — вернусь в Россию не допущенным „пережитком“, а желанным и жданным гостем».

Свою книгу стихов — единственную за годы эмиграции и оказавшуюся последней — Цветаева назвала «После России».

Книга вышла в 1928-м, а годом раньше Цветаева, найдя для нее заглавие, писала Тесковой, что слышит в нем «многое. Во-первых — тут и слышать нечего — простая достоверность: все — о стихах говорю — написанное после России. Во-вторых — не Россией одной жив человек. В-третьих — Россия во мне, не я в России… В-четвертых: следующая ступень после России — куда? — да почти что в Царство Небесное».

Книга распространялась по подписке, было отпечатано сто экземпляров на очень хорошей бумаге, с автографом автора — в несбывшейся надежде дорого их продать и, может быть, ненадолго вылезти из нужды. Это был не сборник, а именно книга, со своим лирическим сюжетом, со своей внутренней хронологией — от 1922 года до 1925-го, когда, с переездом из Чехии во Францию, Россия отдалилась окончательно — и обострилась «непреложность памяти».

Русской ржи от меня поклон,
Ниве, где баба застится.
Друг! Дожди за моим окном,
Беды и блажи на сердце…

Ты, в погудке дождей и бед
То ж, что Гомер в гекзаметре,
Дай мне руку — на весь тот свет!
Здесь — мои обе заняты.

Эта щемящая нота придала особую эмоциональную окраску мотивам разлуки, утраты, одиночества, неприкаянности и гордости, не сломленной никакими испытаниями, — вечным цветаевским мотивам, которые преобладают в книге «После России», образуя сложное, но очень цепкое единство. Разрыв — тема, которая в этой книге возникает постоянно, — у Цветаевой выражен как душевное состояние, уже привычное и все равно травмирующее, потому что оно переживается с такой обостренностью, словно возникло в то самое мгновение, когда пишутся стихи, и не может ни сгладиться, ни ослабеть. Поезд, который мчит все дальше «от родимых сёл, сёл! — Наваждений! Новоявленностей!», погибшая любовь («Как живется вам с другою… Скоро ль память отошла»), и «дней сползающие слизни», и «слезы острого рассола» — все переплетается в этом лирическом повествовании настолько тесно, что даже выделить в нем какие-то обособленные главы почти невозможно. Все та же — прихотливая, непредсказуемая, но, по существу, по определяющему своему тону неизменная музыка, все та же интонация, пронзительная, как надгробный плач:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*