Марк Блок - Характерные черты французской аграрной истории
Впрочем, лучшим доказательством того, что вообще хорошо подготовленное и умело задуманное освобождение рассматривалось управляющими крупных сеньориальных владений как превосходная сделка, являются пропагандистские кампании, организованные некоторыми могущественными сеньорами, такими королями, как Филипп Красивый и его сыновья или позднее Франциск I и Генрих II, или такими знатными баронами, как граф Гастон Фебус (Phoebus) из Беарна, с целью склонить к освобождению своих подданных и даже (с переменным успехом) принудить их к нему{91}.
А сами сервы?
«Сир, нет вещи, которой бы я не сделал, лишь бы увидеть себя, мою жену и детей свободными», — эти слова, вложенные великим поэтом XII века Кретьеном де Труа в уста одного из столь редких героев сервильного происхождения, образ которых запечатлен в средневековой литературе{92}, многие из крепостных (hommes de corps), должно быть, шептали про себя. Разве серваж не был во все времена «пятном»? Но, разумеется, это желание становилось все более острым по мере того, как идеи личной связи и взаимных обязательств (с одной стороны, покровительства, с другой — повинности), некогда неотделимые от самой концепции серважа, потеряли свою силу, чтобы уступить место острому сознанию классовой неполноценности, а также по мере того, как число обладавшего этим статутом населения с каждым днем уменьшалось и человек, еще остававшийся сервом, начинал чувствовать себя одиноким и вследствие этого еще больше парией, чем когда-либо. Жалобы этих обездоленных людей почти не дошли до нас. Одна из них, впрочем, была достаточно сильна, чтобы оставить след в туманных текстах: сервы, мужчины и женщины, лишь с большим трудом могли добиться разрешения жениться или выйти замуж; по словам одного хрониста, многие девицы «развращались» за неимением мужей{93}. По правде говоря, пока сервы были многочисленны, это препятствие не было непреодолимым, хотя в начале XIV века пессимистически настроенный автор «Лже-Ренара»[91] считал, что запрет формарьяжа ведет к «снижению рождаемости»{94}. Внутри сеньории юноши и девушки, крепостные одного господина, сочетались, рискуя увеличить таким образом число тех браков между родственниками, которые, с точки зрения церковных авторитетов, были причиной самого сурового осуждения, если не самого серважа (почти узаконенного первородным грехом), то по крайней мере одного из его правил: запрещения брака вне данной группы. А что если какой-нибудь самостоятельный человек захотел бы все же искать спутника или спутницу жизни за пределами маленького коллектива сервов? Определенная сумма денег, внесенная сеньору (в случае необходимости двум сеньорам, если жених и невеста были сервами двух различных баронов, а иногда обмен сервами между собственниками людей), — и дело было сделано. В XII и XIII веках большинство семей сеньориальных чиновников, обычно тоже сервов, были слишком могущественны и богаты, чтобы согласиться на брак с простыми крестьянами, и поэтому они заключали почтенные союзы между собой именно таким образом. Но когда у каждого сеньора стало меньше сервов, чем прежде, когда, кроме того, количество сервов уменьшилось по всей стране, зло сделалось угрожающим. О женитьбе на свободных приходилось думать все меньше и меньше: лишь немногие рожденные свободными мужчины или женщины соглашались ради подобного брака на отказ от свободы как для себя (ибо «пятно» было заразительно), так и для своих детей; в случае же если они сами все же соглашались на такой брак, их родственники зачастую противились ему из чувства чести или из страха увидеть в один прекрасный день семейное имущество попавшим под действие нрава «мертвой руки». В 1467 году одна бедная служанка из Шампани, уличенная в детоубийстве, оправдывала свое безнравственное поведение тем, что она не могла выйти замуж по влечению сердца: ее отец отказался выдать ее за того, кто был ей «всех милее», потому что этот человек был сервом{95}. Конечно, этот суровый отец не был исключением. С одной стороны, страх сеньоров потерять своих держателей, с другой — боязнь сервов остаться среди уже завоевавших свободу людских масс единственными людьми, которые несли еще старые повинности и подвергались всеобщему презрению, — вот причины, объясняющие, почему освобождение, осуществленное хоть раз где-либо в данном районе, всегда имело тенденцию распространяться с большой быстротой.
Но это столь желанное благо нужно было купить. Если стремление получить его было начиная с XIII века почти везде одинаковым, то возможности к этому, напротив, были в разных провинциях крайне различными. Достать необходимые деньги могли только те крестьяне, которые в результате продажи продуктов сделали некоторые сбережения, или же те, которые находили в пределах досягаемости заимодавцев, готовых поместить свои капиталы в деревне, особенно в форме конституирования ренты, игравшего в тогдашней экономике роль сегодняшней ипотеки, — словом, те, кто жил в такой местности, где обмен был уже сильно развит, городские рынки способны были поглотить довольно большое количество сельскохозяйственных продуктов, а Деньги и предпринимательский дух были достаточно распространены, чтобы возник класс крупных или мелких капиталистов. Со второй половины XIII столетия все эти черты оказались присущими парижскому району; вот почему серваж, бывший здесь когда-то уделом подавляющего большинства населения, полностью исчез еще до воцарения Валуа[92]. Там, где экономические условия были менее благоприятны, он сохранился гораздо дольше. В XIV веке те же самые парижские церкви, у которых не было ни одного серва. в округе этого крупного города, еще имели их в большом количестве в своих поместьях в Шампани; те же самые орлеанские монастыри, которые уже во времена Людовика Святого освободили всех своих крепостных в Бос, при Франциске I еще взимали менморт и формарьяж в своих деревнях в Солони (Sologne)[93]. Это свидетельствует о справедливости мнения, что освобождение как массовое явление вызвано не столько индивидуальным настроением того или иного сеньора, сколько условиями, присущими крупным социальным группам. В Шампани, в провинциях Центра, в герцогстве Бургундском и в соседнем графстве[94] это движение продолжалось до самой середины XVI столетия, не спеша, порой медленнее, порой быстрее (было бы очень желательно, чтобы точные исследования позволили бы когда-нибудь проследить их кривую). Ни в обеих Бургундиях[95], ни в Центре оно не достигло, впрочем, своего полного завершения.
Начиная со второй половины XVI века сеньоры, все более и более цеплявшиеся, как мы увидим, за сохранение авоих прав, особенно тех, которые (как право «мертвой руки») сулили им выгоды в виде земельных прибавлений, перестали сочувственно относиться к освобождению. Для деревень, не ставших еще свободными, получить свободу становилось все труднее. До самой революции кое-где продолжали еще существовать островки серважа, правда весьма отличавшегося от его первоначальной формы.
Но сначала кризис, а затем перемены в сеньориальном землевладении были вызваны начиная с XV века не столько уменьшением судебной власти сеньоров или ослаблением личных связей между ними и их сервами, сколько чисто экономическими причинами.
II. Кризис сеньориального землевладения
Два последних столетия средневековья повсюду в Западной и Центральной Европе были периодом бедствий для деревень и их обезлюдения; пожалуй, это была расплата за процветание XIII века. Крупные политические образования предыдущей эпохи — монархии Капетингов и Плантагенетов и в меньшей степени княжеские «земли» новой Германии, — вовлекавшиеся просто в силу своего могущества в разного рода военные авантюры, были в то время неспособны выполнять свою функцию охраны порядка, в которой заключался смысл их существования. Концентрация людей — следствие расчисток и роста населения — представляла крайне благоприятную почву для эпидемий. Англия периода войны Роз и крупных аграрных восстаний, Германия, где умножались Wüstungen (то есть покинутые в то время и никогда больше не восстанавливавшиеся деревни), представляют аналогию с Францией, еще более пострадавшей и поистине обескровленной, с Францией эпохи Столетней войны, жертвой разбойников с большой дороги, опустошенной жакериями и репрессиями еще более ужасными, чем сами восстания, с Францией, сами силы возрождения которой были поражены «великой смертностью».
Когда с победой Валуа установился относительный мир, нарушавшийся еще множеством смут при Карле VII и Людовике XI, значительная часть королевства была не чем иным, как огромной опустошенной зоной. Все современные тексты (хронисты в меньшей степени, чем множество скромных и правдивых памятников — расследований, регистров епископских объездов, инвентарей, грамот освобождения или установления ценза) описывают ужас, внушаемый этими сельскими местностями, где «не слышно больше ни пения петухов, ни кудахтанья кур». Сколько французов могли тогда повторить слова одного кагорского священника, который «за всю свою жизнь не видел в своей епархии ничего, кроме войны»! Привыкшие по малейшей тревоге, поднятой сторожами, искать убежища та речных островах или устраивать в лесах шалаш из ветвей, вынужденные в течение долгих дней тесниться внутри городских стен, где среди неимущих и слишком скученных людей чума свирепствовала еще сильнее, многие крестьяне постепенно теряли связь со своей землей. Земледельцы из области Кагора массами бежали в долину Гаронны и вплоть до Конта-Венесеена[96]. Во многих местах целые деревни оставались покинутыми иногда в течение нескольких поколений. Если же где и продолжали существовать кое-какие жители, то это были обычно лишь горсточки людей. В предгорьях Альп, в Перигоре, в Сенонэ (Sénonais)[97] на месте полей и виноградников вырос лес. Многие земли поросли «терновником, кустарником и иными зарослями». Старые границы полей стерлись. Когда к концу XV века земли аббатства Во-де-Сернэ (Vaux-de-Cernay) начали заселяться вновь, «не было ни мужчины, ни женщины, которые могли бы сказать, где находились их наследственные участки».