Сергей Ачильдиев - Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
После Петра I противоречий в России заметно прибавилось. Прежде всего, впервые в русской истории возникли, по сути, два народа: господа, превратившиеся в иностранцев, потому что разговаривали по-французски или по-немецки, одевались, да что там — жили совершенно по-иностранному, и так называемый простой народ. Кроме того, страна вдруг поделилась на чиновничество, гвардию и всех остальных.
А ещё среди мыслящей части общества произошёл раскол на западников и славянофилов. Причём почти сразу в число знаковых атрибутов полемики попали Москва и Петербург, превратившиеся в своего рода знамёна противоборствующих лагерей.
Славянофилам Москва представлялась символом патриотизма, исконно русской духовности и лучших народных традиций, а чуждый Петербург в их глазах олицетворял стремление к «разрыву со святой Русью». Западники, напротив, видели в Первопрестольной средоточие того старого, отживающего, что препятствует развитию страны, а с северной столицей связывали всё прогрессивное, ведущее к светлому европейскому будущему.
Славянофилы буквально ополчились на Петербург, объявив «беспощадную войну… этому “эксцентричному центру" России, этому “городу бюрократической опричнины, где народная жизнь не чувствуется и не слышится, а только рапортуется”, этому своеобразному окну в Европу, смотреть в которое можно, лишь обратившись спиною к России.» [39. С. 399]. Иван Аксаков призывал «возненавидеть Петербург всем сердцем своим и всеми помыслами своими» [4. С. 344], потому что этот город — «символ и знамя отчуждения от народа» [5. С. 115]. В конце концов, в московском сленге XIX века даже утвердилась идиома «петербурщина» [35. С. 431].
Александр Герцен в статье «Москва и Петербург» провозглашал «необходимость Петербурга и ненужность Москвы», добавляя, что Москва стара, а Петербург молод и причина этому не столько в возрастных различиях обеих столиц, сколько в том, что Первопрестольная живёт исключительно прошлым, тогда как Петербург — настоящим и будущим [16. Т. 2. С. 389–398]. Ему вторил опетербуржившийся Виссарион Белинский: Москва — «город патриархальной семейственности», в котором живёт «народ, выпивающий в день по пятнадцати самоваров» чаю, то есть, читай, ничего не делающий, а Петербург — «новая надежда, прекрасное будущее. страны», и вообще он настолько замечателен, что в нём даже «…домик на Петербургской стороне, дворец в Летнем саду, дворец в Петергофе стоят не одного, а многих Кремлей.» [8. С. 190, 192, 195, 194].
…Обе парадигмы этих противопоставлений (и славянофильскую, и западническую) очень точно охарактеризовал известный филолог, академик Владимир Топоров: «В зависимости от общего взгляда размежевание двух столиц строилось по одной из двух схем. По одной из них бездушный, казённый, казарменный, официальный, неестественно-регулярный, абстрактный, неуютный, вымороченный, нерусский П<етербург> противопоставлялся душевной, семейно-интимной, уютной, конкретной, естественной, русской Москве. По другой схеме П<етербург> как цивилизованный, культурный, планомерно организованный, правильный, гармоничный, европейский город противопоставлялся Москве как хаотичной, беспорядочной, противоречащей логике, полуазиатской деревне» [38. С. 206].
На самом деле ключевым предметом этого спора служила, конечно же, фигура Петра I. Славянофилы назначили его главным врагом отчизны, потому что он свернул «святую Русь» с её истинного исторического пути, «испортил» русский народ, силой навязав ему чуждые иностранные заимствования, и объявили Петербург адом, деянием Антихриста. Западники, напротив, причислили Петра чуть ли не к лику святых, поскольку он своими преобразованиями стремился включить Россию в общую семью европейских народов, и провозгласили Петербург благословенным «окном в Европу», за которым хранится «светлое будущее» России.
При этом славянофилы старались не замечать то полезное, что внёс Пётр, видя в нём лишь негативные черты. В этом отношении программным для себя они считали стихотворение Константина Аксакова «Петру», написанное в 1845 году:
Великий гений! муж кровавый!
Вдали, на рубеже родном,
Стоишь ты в блеске страшной славы,
С окровавленным топором [2. С. 143].
Западники, наоборот, не желали замечать ни «окровавленного топора», ни даже того, что насаждаемая Петром цивилизация в корне противоречила основам милого их сердцу европеизма.
Параллельные заметки. На самом деле идейно-художественное противостояние Петербурга и Москвы проявилось, конечно, значительно раньше, задолго до возникновения славянофильства и западничества.
«В последние годы царствования Екатерины Второй, — вспоминал Филипп Вигель, — между литературами двух столиц возникли какие-то несогласия; но не только до расколу, ни даже до сильных распрей дело не доходило» [15. Т. 1. С. 555]. Однако уже к концу того же XVIII столетия московский сентиментализм явственно противостоял петербургскому классицизму. А «в первое десятилетие Александрово петербургский так называемый учёный мир молодечеством и самохвальством старался взять верх над московским <…> Жаль только, что петербургские писатели со смелостью соединяли мало ума и таланта и что вечные похвалы их отечеству… никого не воспламеняя, на всех наводили сон и зевоту» [15. Т. 1. С. 570].
Однако время примирило в отношении к Петру и тех и других. Нынешние славянофилы-патриоты почитают первого российского императора с отменным пылом. Словно позабыв те прегрешения, которых не могли простить Петру их прадеды, они давно считают его своим — за любовь к державности и всесилию государства. А вот современные либералы, хотя и выступают за антипетровские рыночные механизмы, открытость России всему миру, верховенство закона над соображениями «государственной необходимости» и личную свободу граждан, — по-прежнему украшают свои кабинеты портретами и бюстами первого российского императора.
Дискуссия западников и славянофилов, изначально привнесённая в результате искусственно навязанных стране петровских преобразований-экспериментов, и сама по себе — что вполне логично — тоже была до известной степени искусственной. Тем не менее, она очень быстро настолько вросла в плоть и кровь российского общества, что наряду с критикой властей («кто виноват?») и отношением к революции («что делать?») стала одной из центральных. В считаные годы это противоборство достигло таких гиперболических масштабов, что нередко уже само проживание в старой или новой столице служило визитной карточкой принадлежности к одному из двух враждующих лагерей. И это притом, что на самом деле линия размежевания проходила и через Тверскую, и через Невский проспект. Так, один из первых и наиболее крупных кружков западников сформировался на рубеже 1840-х годов именно в Белокаменной: в него входили Александр Герцен, Николай Огарёв, Василий Боткин, Евгений Корш, Тимофей Грановский… В то же время именно в «западническом» Петербурге жило немало сторонников славянофильских идей.
Явный максимализм и эмоциональный перехлёст в оценках, которыми награждали Москву и Петербург обе враждующие стороны, характеризовались не только накалом страстей, который обычно свойствен российским спорам. И западники, и славянофилы с самого начала поставили себя в такие узкие идеологические рамки, что ни в каком ином направлении дискуссия развиваться просто не могла. Оба города для противоборствующих движений играли роль всего лишь условных символов, которыми и та, и другая сторона жонглировали, отстаивая свои взгляды на судьбу страны. Само жонглёрство было увлекательным, эффектным, не раз срывало зрительские аплодисменты, но обеим столицам оно не принесло никаких результатов — ни отрицательных, ни положительных. Полагаю, Николай Бердяев вполне обоснованно назвал русские славянофильство и западничество «идеологиями провинциальными, с ограниченным горизонтом» [11. С. 300]. В общем, неудивительно, что, хотя две столицы постоянно упражнялись в полемике на протяжении нескольких десятилетий, ощутимого внутреннего развития в понимании обоих мегаполисов так и не произошло.
Стоит прочитать «Сравнение Петербурга с Москвой» (1811) Петра Вяземского и уже упоминавшееся «Путешествие из Москвы в Петербург» (1833–1834) Александра Пушкина, чтобы убедиться: оба они, пресытившись газетными и журнальными спорами своего времени о том, какая из двух столиц лучше, ещё задолго до полемики западников и славянофилов считали, что эта тема уже себя исчерпала. Однако так бывает в истории: то, что понимали люди предыдущей эпохи, следующая осознаёт с большим опозданием, поскольку для такого осознания ей требуется собственный опыт.