Сергей Ачильдиев - Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Казалось бы, а в чём, собственно, трагедия? Ну, переселился государев двор с приказами-коллегиями на новое место, но Москва-то осталась. И дома, и улицы, и церкви, и лавки с трактирами, и сами обитатели. Живите себе, как прежде, да радуйтесь… Но в том-то и дело, что жизнь отныне наступила совсем иная. В результате петровских реформ не только все люди, но и «кумпанства», мануфактуры, государственные и общественные учреждения, природные богатства, даже населённые пункты очутились на государственной службе. Каждый город отныне незримо был вписан в Табель о рангах, всяк со своим чином. А потому Первопрестольная из действительного статского советника со всеми его привилегиями, царскими милостями да богатствами в одночасье превратилась в нечто вроде советника титулярного, никому не нужного и жалкого. Не город, а большая деревня.
Больше ста лет Москва терзалась бессильной ревностью к Петербургу, узурпатору и выскочке. Однако, пережив периоды упадка, зависти, идейного противовеса невскому нуворишу, сумела всё же побороть в себе этот комплекс и стала бурно развиваться. То, что прежде виделось чуть ли не катастрофой, на деле оказалось надёжным подспорьем. Вдали от Зимнего дворца, было больше свободы — политической, идеологической, экономической, вплоть до организации частной жизни.
Иностранные путешественники, как нетрудно догадаться, ещё более свободные, сперва побывав в Петербурге, особо подчёркивали иной, чем в столице, московский дух. Вот лишь одно из таких свидетельств. В мае 1831 года капитан британской армии Кольвиль Фрэнкленд записал в своём журнале после обеда у Александра Пушкина: «Здесь в Москве существует вольность речи, мысли и действия, которой нет в Петербурге <…> Факт тот, что Москва представляет род rendez-vous для всех отставных, недовольных и renvoye чинов империи, гражданских и военных. Это ядро русской оппозиции. Поэтому почти все люди либеральных убеждений и те, политические взгляды которых не подходят к политике этих дней, удаляются сюда, где они могут сколько угодно критиковать двор, правительство и т. д., не слишком опасаясь какого-либо вмешательства <властей>» [22. С. 9798]. Вспоминая о самых первых годах XIX века, Николай Греч замечал: «Должно сказать, что в то время Москва, в литературном отношении, стояла гораздо выше Петербурга. Там было средоточие учёности и русской литературы — Московский университет, который давал России отличных государственных чиновников и учителей и чрез них действовал на всю русскую публику. В Москве писали и печатали книги гораздо правильнее, если можно сказать, гораздо народнее, нежели в Петербурге. Москва была театром; Петербург залою театра. Там, в Москве, действовали; у нас судили и имели на то право, потому что платили за вход: в Петербурге расходилось московских книг гораздо более, нежели в Москве. И в том отношении Петербургская Литература походила на зрителей театра, что выражала своё мнение рукоплесканием и свистом, но сама не производила» [18. С. 156–157]. И Пушкин в своём «Путешествии из Москвы в Петербург», которое было написано зимой 1833–1834 года, подтверждал: «…Москва, утратившая свой блеск аристократический, процветает в других отношениях: промышленность, сильно покровительствуемая, в ней оживилась и развилась с необыкновенною силою. Купечество богатеет и начинает селиться в палатах, покидаемых дворянством. С другой стороны, просвещение любит город, где Шувалов основал университет по предназначению Ломоносова» [32. Т. 7. С. 275].
Ну, а уж с 1860-х годов, когда начались самые масштабные за всю историю России социально-экономические преобразования, Первопрестольная оживилась, забурлила, подхватилась и двинулась вперёд по пути, начертанному реформами прогресса, так споро, что уже к концу XIX века выросла в крупнейший научный, культурный и промышленный центр не только российского, но и европейского масштаба, стала на равных соперничать с Петербургом, а кое в чём его даже обгонять.
Со своей стороны, Петербург (до того как стать Петроградом) тоже пережил длинную череду перемен в отношении к Москве. Тут были и полное игнорирование старшей соседки, и насмешка над её патриархальными причудами, и самодовольство, и спесь, и снисходительное презрение.
В какие-то моменты истории противоборство старой и новой столицы ослабевало, в какие-то — достигало наивысшей остроты. То это была любовь, граничащая с неприязнью, то неприязнь, граничащая с любовью…
Параллельные заметки. Ревность петербуржцев и москвичей друг к другу всегда дополняла схожее чувство россиян к Европе. И к европейцам, и к жителям другой столицы мы относились то с высокомерным неприятием, то с завистью. Но в обоих противостояниях было и важное отличие: пристрастное восприятие Европы порождало ощущение нашей национальной ущербности, обусловленное противоестественным государственным устройством, которое хотелось или оправдывать, или проклинать, тогда как межстоличное противостояние пробуждало соревновательность, конкуренцию, приводившие к новым открытиям в искусстве, науке, утверждению новых стандартов поведенческой культуры…
* * *С самого своего появления Петербург служил полным противоречием Москве. Правильней этот новый город было бы назвать анти-Москвой: по своему географическому положению, градостроительным принципам и архитектурным стилям, мировоззрению, психологии, духу, быту, ритму, стилю жизни — абсолютно во всём северная столица была устроена наперекор Белокаменной.
Дискуссия о разности двух столиц началась ещё в XVIII веке. В неё оказалась вовлечена даже Екатерина II. И государыня занимала в этом споре — что вполне ожидаемо — сторону того города, из которого правила и который был так люб Петру I: «Москва — столица безделья, и ея чрезмерная величина всегда будет главной причиной этого. Дворянству, которое собралось в этом месте, там нравится: это неудивительно; но с самой ранней молодости оно принимает тон и приёмы праздности и роскоши <…> Петербург, надо сознаться, стоил много людей и денег, там дорога жизнь, но Петербург в течение 40 лет распространил в империи денег и промышленности более, нежели Москва в течение 500 лет с тех пор, как она построена. народ там (в Петербурге. — С. А.) мягче, образованнее, менее суеверен, более свыкся с иностранцами, от которых он постоянно наживается тем или другим способом.”» [24. С. 359–360].
В XIX столетии полемика продолжилась. Николай Гоголь писал: «Москва женского рода, Петербург мужеского» [17. Т. 6. С. 189]. Его современник, беллетрист Павел Сумароков, добавлял: «Две столицы наши столько же непохожи между собою, как Лондон с Парижем: всё в них, даже природа, различно» [37. С. 163]. Михаил Загоскин называл их единокровными сестрой и братом, но удивительно непохожими друг на друга [20. С. 127]. Дмитрий Мережковский вторил предшественникам: «Москва выросла, Петербург выращен.» [30. С. 328]. Уже в 1917 году Борис Эйхенбаум высказался ещё жёстче: «…у Москвы есть какая-то своя душа — сложная, загадочная и не похожая на душу Петрограда. Да у Петрограда и нет души — она исторически не понадобилась ему. Петроград пленителен именно своим бездушием — город ума, умысла, так легко поэтому принимающий вид каменного призрака» [41. С. 365].
Принципиальная несхожесть обоих городов не могла, естественно, не отразиться и на несхожести жителей. Вот сцена из неоконченного романа Михаила Лермонтова «Княгиня Лиговская», над которым автор работал в 1836–1837 годах:
«— Так как вы недавно в Петербурге, — говорил дипломат княгине, — то, вероятно, не успели ещё вкусить и постигнуть все прелести здешней жизни. Эти здания, которые с первого взгляда вас только удивляют как всё великое, со временем сделаются для вас бесценны. Всякий русский должен любить Петербург: здесь всё, что есть лучшего русской молодёжи, как бы нарочно собралось, чтобы подать дружескую руку Европе. Москва только великолепный памятник, пышная и безмолвная гробница минувшего, здесь жизнь, здесь наши надежды…
…Кн<ягиня> улыбнулась и отвечала рассеянно:
— Может быть, со временем я полюблю и Петербург, но. Я люблю Москву… А здесь, здесь всё так холодно, так мертво. О, это не моё мнение; это мнение здешних жителей. Говорят, что, въехавши раз в петербургскую заставу, люди меняются совершенно.
— Я думаю, — прервал. Печорин, — что ни здания, ни просвещение, ни старина не имеют влияния на счастие и весёлость. А меняются люди за петербургской заставой и за московским шлагбаумом потому, что если б люди не менялись, было бы очень скучно» [28. Т. 4. С. 145–146].
А вот факт уже не из литературы — из реальной жизни. Ещё осенью 1839 года москвич Виссарион Белинский в письме своему товарищу Николаю Станкевичу жаловался: «Недели через две после отправления этого письма еду в Питер на житьё. Зачем? Горе мыкать, жизнью тешиться, / С злой долей переведаться» [23. С. 357–358]. «Первые впечатления критик иронично описал в письме Боткину: “Питер — город знатный. Нева — река пребольшущая, а петербургские литераторы — прекраснейшие люди после чиновников и господ офицеров. Мне очень, очень весело.”. И далее, рассуждая как истинный москвич: “Да, и в Питере есть люди, но это всё москвичи, хотя бы они в глаза не видали Белокаменной. Собственно Питеру принадлежит всё половинчатое, полуцветное, серенькое, как его небо, истёршееся и гладкое, как его прекрасные тротуары. В Питере только поймёшь, что религия есть основа всего и что без неё человек — ничто, ибо Питер имеет необыкновенное свойство оскорбить в человеке всё святое. Только в Питере человек может узнать себя — человек он, получеловек или скотина: если будет страдать в нём — человек; если Питер полюбится ему — будет или богат, или действительным статским советником" <…> А полгода спустя он писал К. Аксакову: “Пребывание в Питере для меня тяжело — никогда я не страдал так, никогда жизнь не была мне таким мучением, но оно для меня необходимо. Я бы желал и тебе пожить в этой отрицательно-полезной атмосфере”, — и как бы разъяснял формулу “отрицательно-полезный" в письме Боткину: “Петербург был для меня страшною скалою, о которую больно стукнулось моё прекраснодушие. Это было необходимо, и лишь бы после стало лучше, я буду благословлять судьбу, загнавшую меня на эти гнусные финские болота” [23. С. 357–358].