Себастьян Хаффнер - Пруссия без легенд
Как и сегодняшние ЕС и НАТО, европейская система, созданная на Венском конгрессе, была сообществом государств, внутри которого должна была быть исключена война и она действительно была исключена на длительное время; мирный порядок. После ужасных потрясений и страданий предшествовавшей более чем двадцатилетней эпохи войн, мир на протяжении жизни поколения людей для всех европейских государств действительно был наивысшим благом, которому они охотно подчинили свои интересы. Австрия больше не высказывала никаких претензий на Силезию, Франция примирилась с потерей границы по Рейну, и Пруссия тоже более не видела в разорванности своих старых восточных и новых западных территорий никакого повода для политики объединения земельных владений. И в отличие от нынешних ЕС и НАТО система мира Венского конгресса включала всю Европу. Державы-победительницы 1813–1815 годов проявили достаточно мудрости, чтобы принять в созданную ими европейскую систему и разместить в ней побежденную Францию как равноправного и равноуважаемого участника. Они сохранили в мирное время свое военное единство и даже идеологически его укрепили, так что этот мир Европу не разделял, как теперь, а объединял. Все это суммируется в значительный, с тех пор никогда более не достигнутый государственный и человеческий результат, и было бы хорошо держать перед глазами его преимущества и отдавать должное его исключительности, прежде чем рассматривать его слабости, от которых он в конце концов — тем не менее лишь через поколение жизни людей — в конце концов погиб.
Эти слабости лежали в некоторой определенной идеологической слепоте. Мир 1815 года был миром между государствами. Чего добивался и чего достиг Венский конгресс — это по возможности совершенного баланса сил, который должен был сохранять самого себя "внутренне присущей ему гравитацией", по выражению Вильгельма фон Гумбольдта в его обращении к Немецкому Союзу. Государственные границы были таким образом скроены, а сферы влияния великих держав так сбалансированы, что война для их изменения никому не была бы выгодна и никому не обещала успеха. И действительно, ведь мирному порядку 1815 года никогда не угрожали конфликты государств; что же в конце концов в 1848 году перевернуло вверх дном весь этот мир, было вовсе не войной, а революцией.
Но эта революция угрожала с самого начала, и когда король Фридрих Вильгельм III говорил о "великом европейском альянсе", краеугольный камень которого образовывал союз "трех черных орлов" России, Австрии и Пруссии, то этим прежде всего поразительным выражением он попадал прямо в яблочко. Европейская государственная система 1815 года на деле была альянсом — но не как обычно альянсом одной группы государств против другой, а альянсом всех государств против революции, угрозу которой видели все; альянсом против национальных, демократических и либеральных сил, которые разбудила Французская революция и освободила от оков борьба против Наполеона. Народы начали осознавать свою национальную идентичность и стремиться к созданию демократических национальных государств. Растущая буржуазия желала получить либеральные конституции. На эти силы и желания Венский конгресс не обратил внимания — он должен был не обращать внимание, если хотел достичь совершенного баланса сил и притом еще солидарности государств, обеспечивавших мир между ними. Этот мир между государствами был куплен — говоря утрированно — ценой безмолвной длительной войны между государствами и народами.
Ни в коем случае не со всеми народами, и также не с целыми народами. Народы тоже были уставшими от войн и прежде всего умели ценить установившийся мир. Не зря период между 1815 и 1848 годом называют обывательской [55] эпохой. Но под идиллической поверхностью громыхало, и подземные раскаты грома вздымались все это время. Сначала это были лишь студенческие волнения, позже широко распространившееся гражданское оппозиционное движение, и затем, в 1848 году, внезапно разразилась всеевропейская революция. Национальные движения, которые в конце концов взорвали европейскую систему Венского конгресса, проявились не все сразу. Сначала волновались итальянцы и поляки; затем еще и бельгийцы, венгры и немцы. Еще долго не выступали славянские народы австрийской монархии. Тем не менее, история столь бедной событиями эпохи реставрации — это одновременно история медленно подготавливающейся, скрыто становящейся все сильнее национальной и либеральной революции, которая готовила конец Европе эпохи реставрации.
Историю Пруссии в эту эпоху следует рассматривать на этом двойном фоне. При этом бросается в глаза вот что: хотя Пруссия совершенно сознательно и прямо-таки с энтузиазмом включилась в "великий европейский альянс" против революции, все же она совершенно невольно, да, против своей воли, всегда стояла одной ногой в другом лагере. Она не совсем забыла и не изгладила из памяти, что в наполеоновское время по крайней мере кокетничала с идеями Французской революции; да и многим из реформ Штайна-Гарденберга не был дан задний ход.
Далее: у нее и теперь еще — как раз сейчас опять-таки — была поразительно неполная, разорванная территория. И она не совсем забыла, что из-за такого неудовлетворительного территориального обличья во время всей своей предшествующей истории постоянно была побуждаема к политике объединения и увеличения своих территорий. Она могла искренне отрекаться теперь от этого, но полностью в это не верилось.
И наконец, в медленно разворачивающемся немецком национальном движении для Пруссии существовала не только опасность, но и был шанс. В случае австрийского многонационального государства это национальное движение было чистым взрывчатым веществом. Для Пруссии оно могло стать соблазном: теперь оно не было более, несмотря на свое польское меньшинство, государством двух народов, а стало абсолютно преобладающе немецким государством — единственная почти чисто немецкая великая держава; и многие из немецких националистов времени реставрации, например шваб Пфайцер и гессенец Гагерн еще задолго до 1848 года предлагали Пруссии занять ведущую роль среди немцев. Правда, об этом официальная Пруссия в это время знать ничего не желала, а если люди, выражавшие такие мысли, были прусскими подданными (как Арндт, Ян или Шляйермахер), то их привлекали к ответственности и подвергали преследованиям.
Вообще обращает на себя внимание бесславная деятельность Пруссии в "преследованиях демагогов" в двадцатые и в тридцатые годы. То, что многие из преследовавшихся "демагогов" — то есть либеральные немецкие националисты, которые мечтали о будущем немецком буржуазном государстве — возлагали свои надежды как раз на Пруссию, совершенно не помогало им в прусских учреждениях власти и в прусских судах. Пруссия отбивалась как от "немецкой миссии", так и от своего собственного либерального прошлого с удвоенным ожесточением, происходившим из осознания скрытого искушения, и в последние двадцать лет правления Фридриха Вильгельма III она заслужила сомнительную славу в качестве цензурного и полицейского государства. Удивительно было то, что она одновременно переживала в целом внушающий уважение расцвет культуры. В то время как Гейне и Гёррес спасались от прусского цензора — или даже от прусского судебного пристава — Шинкель и Раух украшали Берлин, а Мендельсон сочинил "Страсти по Матфею". Академическая жизнь в Пруссии "эпохи бидермайер" тоже имела две стороны. Никогда ранее в Берлинском университете не было более блестящих имен: Гегель и Шеллинг, Савиньи и Ранке — и в то же время сотни мятежных студентов исчезли за крепостными стенами. В берлинских салонах, переживших свой первый великий расцвет в наполеоновское время, все еще царило остроумие. Поразительная эпоха прусской истории, так сказать — Серебряный Век: элегантный застой, заплесневелая идиллия — и глубочайший мир; даже знаменитая армия почивала на своих лаврах. Когда в 1864 году после штурма Дюппельских окопов на Унтер-ден-Линден должны были произвести победный салют, не нашлось никого, кто бы знал, сколько залпов при этом следует дать.
В эти "тихие годы" мало что происходило, и все же многое менялось. Пруссия 1815 года все еще была почти чисто аграрным государством. В последующие годы развились мануфактуры и промышленность, в городах была теперь буржуазия, которая не зависела теперь экономически только от королевского двора и от государства, и одновременно возник пролетариат. В тридцатые годы в Пруссии появились первые железные дороги. В те же годы были заключены таможенные соглашения, открывавшие в прусско-немецком таможенном союзе большую часть Германии для свободного обращения товаров. И вместе с товарами начали циркулировать идеи, новые дерзкие идеи гражданской свободы и национального единства. Это был парадокс: до 1813 года государственная воля к реформированию в Пруссии натолкнулась на все еще совершенно исправную аграрно-феодальную структуру общества, которая практически ее парализовала. После 1815 года развилось новое общество, которое как раз взывало к реформам, но на сей раз это было государство, которое ничего не желало знать о реформах, и прямо-таки коснело в нежелании каких-либо новшеств. Слово "коснеть" особенно относилось к постаревшему королю Фридриху Вильгельму III. В свои последние годы жизни он вел себя как обжегшийся на молоке человек, очерствевший от страшных жизненных испытаний. Он всегда был миролюбив; с возрастом в его потребность в покое пришла жестокосердная враждебная к жизни черта характера, нечто окна запирающее и затхлый воздух распространяющее. Смены на троне в 1840 году все уже давно с тоской ждали, хотя на деле она изменила не собственно политику, но атмосферу. Сумрачная зима перешла в предвестье весны [56].