Дэвид Схиммельпеннинк ван дер Ойе - Навстречу Восходящему солнцу: Как имперское мифотворчество привело Россию к войне с Японией
Строительство Сибирской железной дороги явно указывало на то, где лежит будущее России, и Ухтомский призывал своих соотечественников исполнить свое истинное предназначение:
С той далекой поры, что… блеснул творческий путь самодержавного сознания, озаривший душу ее [Москвы] правителей, — с той далекой поры наступавший на нас огнем и мечом Восток властно притягивает взоры русских людей, будит в них дремлющие силы и сказочную отвагу, зовет их к подвигам и движению вперед: за грани тусклой действительности, к славному и светлому неизреченному будущему! <…> В Азии для нас, в сущности, нет и не может быть границ, кроме необузданного, как и дух русского народа, свободно плещущего у ее берегов необъятного синего моря{272}.
Заявление Ухтомского о том, что у России нет границ в Азии, можно понимать двояко. С одной стороны, в этом можно увидеть громкий призыв к бесконечной экспансии. И действительно, в другом месте своей книги князь пишет: «Мы до сих пор не имеем, да и не можем найти за Каспием, Алтаем и Байкалом ясно очерченного рубежа, естественно точно демаркационной линии, за которой бы кончилось собственно “наше”»{273}. Но в то же время предыдущую цитату можно понять в том смысле, что между Россией и Востоком нет разделения, поскольку им обоим чужд Запад. В эпоху, когда царские привилегии постоянно осаждались призывами к реформам европейского толка, таким как введение парламента и конституции, идеология восточничества давала прекрасный аргумент в пользу сохранения самодержавного статус-кво.
* * *В течение короткого периода на рубеже веков Восток особенно сильно завладел русским воображением. Те, кому надоели бесконечные споры о том, должна ли Россия искать свое истинное предназначение на Западе или возрождать славянское наследие, настаивали на третьем пути: Россия должна вернуться к своим азиатским корням. Два века правления монголов, как полагали сторонники таких взглядов, сделали Россию ближе к Востоку, чем к Европе.
Поэтов Серебряного века и мистически настроенных людей привлекал порядок, который они считали более духовным. В то же время некоторые консерваторы полагали, что находящийся под самодержавным правлением Китай более подходил на роль «родной души» для России, которой угрожали демократические влияния Запада. Другие соглашались с утверждением князя Ухтомского о том, что восточная природа России давала ей моральное право захватывать территории на Дальнем Востоке, поскольку, в отличие от британского колониализма, у царя были исключительно дружественные намерения.
По правде говоря, Эспер Эсперович не призывал отказываться от аннексий на Востоке. Он предсказывал, что царь в конце концов присоединит Китай к своим владениям, но такое присоединение произойдет мирным путем, согласно логике общего наследия и схожих интересов. Даже Николай II иногда соглашался с такими мыслями. Министра финансов Витте эти идеи устраивали, поскольку они поддерживали его собственные амбициозные замыслы в отношении Азии.
Хотя восточничество Ухтомского никогда не было основным движущим фактором российской политики на Дальнем Востоке, оно отразило определенные представления при дворе и среди образованной общественности о месте России в мире. Более того, перед лицом растущего соперничества за влияние на Дальнем Востоке восточничество было привлекательной доктриной, поскольку в ней Россия выступала в свете закона и морального превосходства.
Идеология восточничества была слишком заманчива. Вдохновленный такими личностями, как Ухтомский, император начал вести крайне рискованную политику на Востоке, кульминация которой наступила в момент катастрофического столкновения с Японией в Маньчжурии. В итоге восточничество как элемент российской политики пошло ко дну вместе с российским флотом в Цусимском проливе. Таким образом, восточничество не пережило войны с Японией. Тем не менее его влияние надолго пережило революцию 1917 г. На протяжении всего XX в. русские продолжали верить — хотя и пользовались при этом другой политической терминологией, — что их страна едина с Азией в борьбе против упадочного, меркантильного Запада.
ГЛАВА 4.
PÉNÉTRATION PACIFIQUE[33].
Сергей Витте
Распространение нашего влияния на Маньчжурию начато было не путем завоевания, а мирным делом постройки дороги. Это заключение есть, несомненно, только вопрос времени, и не должно… силой оружия ускорять его разрешение.
Сергей Витте{274}В январе 1904 г., незадолго до того как разразилась война с Японией, Московский Художественный театр давал первое представление новой пьесы Антона Чехова «Вишневый сад». Действие как таковое вращается вокруг надвигающейся продажи когда-то чудесного имения с торгов. Владелица, легкомысленная Любовь Раневская, не может оплатить причитающиеся платежи по какой-то полузабытой закладной. На ее званые вечера собираются почтовый чиновник и начальник станции, «да и те не в охотку идут». Вишневый сад — это анахронизм, который обречен пасть жертвой нового века, как и тот класс, который когда-то имел власть и богатство благодаря таким владениям. Новый порядок угрожает даже физически: «В стороне, возвышаясь, темнеют тополи: там начинается вишневый сад. Вдали рад телеграфных столбов, и далеко-далеко на горизонте неясно обозначается большой город, который бывает виден только в очень хорошую, ясную погоду».
После грустных «Дяди Вани» и «Трех сестер» Чехов хотел предложить публике что-то более веселое. Своей приятельнице он писал о своем сочинении: «Вышла… у меня комедия, местами даже фарс»{275}. И действительно, большинство героев изображаются явно сатирично: мадам Раневская — безнадежно непрактичная землевладелица, чей кошелек опустошается никчемным любовником в Париже; ее столь же беспомощный брат Гаев, который растратил свое состояние на леденцы. Еще там есть витающий в облаках вечный студент Трофимов, эксцентричная немка-гувернантка Шарлотта, старый слуга Фирс и другие разнообразно карикатурные персонажи.
Лишь одна роль не была такой комичной. Единственным практичным человеком в пьесе Чехов изобразил купца Ермолая Лопахина. Сын деревенского лавочника, который разбогател благодаря усердному труду и деловому чутью, Лопахин является квинтэссенцией человека, который сделал себя сам, прямым антиподом праздного дворянства и чудаковатых интеллектуалов. Он прекрасно осознает свое скромное происхождение, и все остальные персонажи, находящиеся выше по социальной лестнице, согласны с этим. И все же Лопахин любит своих друзей, несмотря на их снобизм, и поначалу изо всех сил стремится помочь Раневской выпутаться из затруднительного положения. Однако если средство спасения, которое он предлагает, имеет смысл, то предполагаемая благодетельница и не думает следовать его совету. Когда Лопахин предлагает ей заработать столь необходимые средства, сдавая в аренду часть земли городским отдыхающим, Раневская приходит в ужас: «Дачи и дачники — это так пошло, простите».
Неудивительно, что вишневый сад уходит с молотка. Покупателем оказывается сам предприимчивый Лопахин. Он планирует реализовать свои капиталовложения, срубив плодовые деревья и построив домики, которые он будет сдавать в аренду горожанам. Заключительный аккорд пьесы весьма выразителен. После того как Раневская покинула свое родовое имение, занавес падает и «слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву».
Если Чехов думал, что публика будет веселиться, то он жестоко ошибся. Хотя тема пьесы — упадок русского дворянства — вовсе не была оригинальной, она задела за живое. Константин Станиславский, режиссер Московского Художественного театра, назвал «Вишневый сад» поистине великой трагедией{276}. В газетных рецензиях выражалась подобная точка зрения, и даже большевистский литературный критик Анатолий Луначарский полагал, что пьеса невыносимо грустна{277}.
Пьеса вызывала беспокойство, потому что она правдиво выражала тревогу, вызванную крупными переменами последних десятилетий, когда в результате отмены крепостного права и перехода к капитализму поместное дворянство оказалось ненужным. Для многих зрителей эта постановка была вовсе не водевилем, а элегией об умирающем порядке, ностальгическим прощанием с образом жизни, уступающим дорогу неумолимо приближающемуся новому веку, в котором править бал в сельской местности будут не цветущие вишни и бальные платья, а телеграфные столбы и дымовые трубы{278},[34]