Андрей Губин - Молоко волчицы
- Я Гамлет, - сказала она однажды белиберду, по мнению внуков, рассмеявшихся над пьяненькой бабкой. Но она тихо и грустно подтвердила: Я Гамлет...
Что это означало? Тайну эту она унесла с собой. Возможно, то, что судьба алмаза среди людских камней всегда трагична.
...Кинулся Митька к матери, а у нее язык заплетается, хочет что-то сказать и не может, и сердится на себя, и - казачья кровь! - заставила себя, может, уже с разорванным мозгом сказать какую-то фразу. Никто не понял ее - Мария сказала по-французски, а учила ее этим фразам в детстве барышня Невзорова. И тут же, спохватившись, все понимая, что произошло, Мария поправилась и явственно выговорила:
- Антона... скорей Антона.
Брата ли Антона или сына Антона - теперь не узнать никому.
Выносили их, Марию и Спиридона, вместе.
Как в полку, семье, государстве - как во всяком деле, на похоронах тоже нужен старший, руководитель. А тут особенно каждый лезет командовать на свой салтык - по какой улице нести, какой обед готовить - и от множества указчиков получается неразбериха. Да, это обряд, действо, последний акт драмы, и проводить его надо подобно Бетховену: он, незнакомый, вошел в дом, где была печаль смерти, сел к роялю и потрясающей трагической музыкой у т е ш и л родных в их печали, показав им глубину их горя.
Режиссером последней сцены с Марией и Спиридоном в главных ролях выпало быть мне, и недовольных постановкой, кажется, не было.
Великое множество родни оказалось у Есауловых - казачьи станицы вспухали на одних дрожжах - кровных и брачных. В хутора и станицы, в города и села полетела весть - е щ е о д и н у п р а в и л с я к а з а к н а н и в а х э т и х з о л о т ы х и г о р ь к и х, и отгостила тетя Маруся, Манька Синенкина, у которой волосы "дюже белые были". Человек триста шло за двумя гробами из рода Есауловых и Синенкиных - роды эти ныне рассеяны по всей земле. Многие и не знали покойников. А Федьку Синенкина, старика, отливали у гроба сестры.
В автобусах тихо переговаривались.
- А ходил Васильевич легко, не думалось, что скоро управится...
Один внучок Спиридона нес в руках фотокарточку, весьма редкую для казака: Спиридон снят в берете и пышном шарфе командира интернациональной роты в Испании. Когда машину ростовской тюрьмы перевернуло взрывом, забрал у убитого охранника свои бумаги и фотографии.
Хоронили на новом кладбище - старое все-таки срыли, но по дороге остановились на минуту у старого, у места, где покоилась Прасковья Харитоновна с сыном и мужем. На могиле пивной киоск - жизнь не может окостенеть.
Хоронили их с почетом, музыка играла все время, и парторг сказал речь о Марии, а Дмитрий Глебович, нынешний глава рода Есауловых, о дяде Спиридоне.
Положили в одну могилу. Не знали, что будут так близко, когда бежали с ссылки и ехали на вагоне с рудой, тесно прижавшись друг к другу.
Больше всех убивался Иван, которому Глеб дал отчество Спиридонович и которому тетя Маруся заменила мать - с того дня путь его больше лежал на кладбище, жил уже тем миром, сидит в оградке, вспоминает, на железном голубом столике бутылка портвейна. Лет через пять зароют и его.
Когда могильщик уже размотал веревки и у гробов остались самые близкие, Дмитрий Глебович незаметно, достал из-под плаща и вложил в руки Спиридона синежалую с позолоченной рукоятью шашку - последний подарок казаку, а тело матери прикрыл редчайшей персидской шалью, неведомо как и у кого сохранившейся с прошлого века. В жизни Мария таких шалей не носила. И цветов таких в жизни ей не приносили, а теперь всю могилу завалили, да поздно, надо носить цветы живым. Шаль порезали ножницами.
День похорон был ясным, хорошим. Хорошим был и поминальный обед - два первых, два вторых, узвар, закуски, конфеты, печенье, а водки и вина вволю.
И место досталось им хорошее: слева, как на ладони - Бештау, а прямо - Эльбрус, возвышающийся над горами, облаками и звездами - теми звездами, которые осыпались в ту ночь, когда Мария провожала в степь Глеба и осталась с ним до зари.
Кончилась жизнь старой казачки, унесшей в могилу много тайн, неведомых нам, оставшимся.
Кончилась жизнь старого казака, уместившаяся в двух всплесках сознания.
Если б встали они, Спиридон и Мария, как в день Страшного суда, то жизнь свою смогли бы изложить судьям в двух картинах, ибо плохого они не помнили, а картины эти существенны.
Первое впечатление от мира - огромный гнедой конь на зеленой меже в поле. Смутно помнились всю жизнь прохладные горы, дубравные балки, алые бугры, синева неба, встающее из-за гор солнце, свежая душистая копна, мать с отцом под фургоном - а надо всем этим, как на золотой медали, выбит конь.
Последняя картина сознания - сотня. Разметав по ветру крылья бурок, пламенея башлыками, сверкая пиками, уносится она вдаль, как невозвратимый сон.
Дальше... Дальше... Еще слышна песня...
Поехали казаченьки
Чуть шапочки видно.
Они едут-поглядают,
Тяжело вздыхают:
Осталися наши жены,
Жены молодые...
По примеру старых станичных поэтов закончим нашу хронику стихотворно.
* * *
. . . Ave Mare!
Morituri te salutant!*
Берега в туманной хмари,
Где рыбацкий невод спутан.
Сколько лет уже я не был
Здесь, где смутно стонут волны
И хотят обняться с небом
В гневе грома, в яри молний.
Сколько лет, как на галере,
Я ворочал перья-весла,
Чтоб доплыть к великой вере
В человеческие весны.
Парус мой, крылом рисуя
По закату, сникнет вскоре.
И с собою унесу я
Синий рокот песен моря.
Но средь зыбей слов - вот горе
Мели мертвого покоя!
И с тобой хочу я, море,
С валом чокнуться строкою
На прощанье.
Есть он где-то,
Бивнем выгнувшийся риф мой.
Может, рядом ждет поэта...
Так звени ж последней рифмой!
Погибла юность достославно,
Чудес владычица и мать!
Ах, если б мое ее стремглавный
Бег бешеных коней догнать!**
Те дни, когда, пробив плотины,
Спустился в пропасть ада я.
Душа, как лампа Аладдина,
Горя над мраком забытья,
Открыла строчек клад безбрежный
В глубоких тайниках людских.
И я гранильщиком прилежным
Низал те строки в стройный стих.
Когда моряк в сверканье молний
Почует течь и смерти быль,
Бросает он с надеждой в волны
С запиской винную бутыль.
И так же я, считая сроки,
Ветрами мира опален,
Теперь вверяю эти строки
Морям времен. . . . . . . . .
Мне стоила седых волос
Э н ц и к л о п е д и я К о л е с.
Курил и я свои сигары,
Сжигая аромат годов,
И жду награды или кары
Я получить сполна готов.
Сигары дороги вдвойне:
В их бальзамическом огне
Испепелился сонм флотилий
Моей любви - мой свет в окне.
Но я согласен, чтобы мне
Бумагу только оплатили
Ars longa - vita brevis est***.
Когда на Площади Цветов
Сожгли Бруно, частицу пепла
Унес с собой я в даль годов
И сердце наново окрепло.
Почтенным метром я в Сорбонне
Публичных диспутов не вел
Швырял я золотые боны
На приисках, трудясь, как вол.
Я сеял хлеб. Ковал металл.
Портовый грузчик в звонком мире,
Не стал лжецом. Ханжой не стал.
Я только стал в плечах пошире.
Мне брезжит истина: сгори,
Но чтобы стать огнем зари.
Колеса сделаны. Пора
Сменить железо топора,
Стихом-лучом продеть насквозь
В арбу романа ось...
Авось
К коллегам вымчу на Олимп,
Рога пристроив или нимб.
Мы на своем несем горбу
Миллиарднотонную планету.
И эту старую А р б у
Теперь мы сделаем ракетой.
Я буду вечно мчаться в ней,
Где кони дней не мнут степей,
Где не цветет голубизна,
Даль беспощадна и ясна,
Там льется миллионы лет
Холодный бестелесный свет.
И жадно трав я пью настой,
Мне ландыши кричат: постой,
Побудь еще, не уходи
С земного золотого поля!
Пусть все свершится впереди,
А нынче - хлеб, табак и воля!
Не уходи...
Живи... Постой...
И насладись тем до отказа,
Что глаз твой теплый и простой
Светлее бронзового глаза.
Не посылал я под девизом
Проектов Пантеона - нет.
Не сопричислен я к подлизам,
Что подпирали монумент
Многоступенчатой халтуры.
Я жил, как облака и туры.
Любовь пытался в стих отлить,
И тут, как ни пиши с натуры,
Любовь я должен п о л ю б и т ь,
Чтоб о любви слагались суры.
До дней неповторимых дожил,
Открыл в неведомое дверь,
Но абстрагироваться должен
Я, как в грамматике, теперь.
Я жил, как все, и пил, и ел,
Писал нередко до рассвета,
Бродил в горах...
А сколько дел
Несовершённых у поэта!
Все испытать! Повсюду быть
На шахте, в башне, у причала...
Хотел бы я про все забыть
И жизнь свою начать сначала.
Из груды старых заготовок
Лимонный отжимая сок,
Я с грустью вижу, чистя слово,
Как ясен был я и высок.