Эрик Хобсбаум - Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет
*В среде ученых это привело к бесконечным дебатам о региональном способе или способах производства, а также к спорам о том, следует ли считать латиноамериканские страны по своей сути капиталистическими со времен их завоевания, поскольку в XVI веке они были частью уже капиталистической по сути мировой системы.*
В Старом Свете наблюдается совсем другая картина. Уже в 1946 году троцкистская версия «перманентной революции» применительно к конкретным событиям Великой французской революции была представлена Даниэлем Гереном в его книге «Буржуа и «голорукие»», в которой история классовой борьбы при I Республике трактовалась как развитие тезиса «перманентной революции»[102].
Но давайте представим себе, что буржуазия отказалась от революции или, свершив ее, поняла, что созданные ею либеральные институты не в состоянии отстоять завоеванное от нападений слева. Что же тогда? Великая французская революция служила плохим ориентиром в этом вопросе, который после 1848 года, особенно в странах Центральной Европы, стоял на повестке дня. До сих пор историки спорят о том, капитулировала ли немецкая буржуазия перед прусской монархией и дворянством и таким образом (в отличие от французского и английского среднего класса) в исторической перспективе открыла дорогу для прихода к власти Гитлера или же, наоборот, вынудила Бисмарка и юнкеров установить режим, в достаточной мере отвечающий ее интересам. Как бы то ни было, после 1848 года немецкие либералы сняли значительную часть требований, с которыми участвовали в революции 1848 года. В последние годы жизни Фридрих Энгельс время от времени обращался к идее о том, что, как и во Франции, рано или поздно часть этих либералов предъявит свои претензии на полную власть, однако реально новые руководители немецкого рабочего и социалистического 64 движения больше на это не рассчитывали. И хотя сами они глубоко чтили традиции Великой французской революции — не будем забывать, что, прежде чем избрать своим гимном «Интернационал», немецкие рабочие пели «Марсельезу», — тем не менее с политической точки зрения события 1789—1794 годов для новых социал-демократических рабочих партий потеряли актуальность[103]. Еще менее актуальными они стали в индустриальных странах, когда лидеры рабочих партий признали — кто сразу, кто позже, — что путь прогресса лежит не через штурм Бастилии, провозглашение коммун или другие подобные действия. Конечно, все эти партии, особенно марксистские, продолжали считать себя революционными. Однако, как несколько растерянно заметил Карл Каутский, главный теоретик мощной германской социал-демократической партии:
«Мы — революционная партия, но мы не совершаем революции» [104].
С другой стороны, Великая французская революция дала яркий пример перехода от революции, принявшей слишком радикальный характер, к авторитарному режиму — власти Наполеона. Более того, история эта повторилась во Франции в 1848—1851 годах, когда умеренные либералы, подавив восстание левых, но будучи не в состоянии обеспечить политическую стабильность в стране, создали условия для прихода к власти еще одного Бонапарта. Поэтому не удивительно, что слово «бонапартизм» вошло в политический словарь социал-революционеров, особенно тех, кто находился под влиянием Маркса, который в одной из самых своих блестящих статей сравнил приход к власти второго Наполеона с переворотом, произведенным первым. Этот феномен не остался без внимания либеральных ученых. Именно его имел, по-видимому, в виду Генрих фон Зибель, когда, приступая в 1853 году к работе над своей «Историей французской революции», заявил, что распад средневековой феодальной системы во всех случаях приводил к установлению военного режима [105]. В 1941 году английский либеральный ученый Г. А. Л. Фишер, ставший впоследствии министром, дал обобщенное, хотя и не слишком глубокое объяснение этого явления в шести лекциях, названных «Бонапартизм». Однако чаще всего это слово употреблялось в политических дискуссиях 65 или, как во Франции, для характеристики сторонников династии Бонапартов, или же в более широком смысле как синоним понятия «цезаризм» — от имени Юлия Цезаря.
Однако левые марксистского толка часто и напряженно размышляли о «бонапартизме», особенно в связи с классовой борьбой и классовым господством, когда противоборствующие классовые силы примерно равны. Обсуждался и вопрос о том, насколько в данных обстоятельствах государственный аппарат (или единоличный правитель), поднявшийся над классами или сталкивающий их между собой, способен быть независимым в своих действиях. Все эти споры отталкивались вроде бы от первой французской революции, хотя на самом деле принимался во внимание в первую очередь опыт правления второго Бонапарта. И, конечно же, все эти споры касались политических и исторических проблем, весьма далеких от событий 18 Брюмера, и даже проблем более общего исторического характера. В некоторых современных дискуссиях от истинного Бонапарта остается одно лишь имя, например когда речь заходит об авторитарных и фашистских режимах XX века [106]. Однако Великая французская революция вновь стала предметом политических дебатов в 1917 году и позже, в чем мы еще убедимся.
Как я уже говорил, опыт революции, даже во Франции, на протяжении XIX века все больше терял практическое значение для революционеров. Казалось, в 1830 году либеральная буржуазия осознала потенциальную опасность повторения якобинства и поэтому смогла нейтрализовать поднявшиеся на борьбу массы за несколько дней до того, как те поняли, что их обманули. Поэтому на этот раз либеральная буржуазия успешно совершила то, что не удалось в 1789—1791 годах. 1848 год рассматривали как очередной вариант революции, с той разницей, что ультралевые, которые претендовали на роль выразителей интересов нового пролетариата и шли намного дальше как якобинцев, так и санкюлотов, не смогли захватить власть даже на короткий срок, потому что их оставили в меньшинстве, переиграли, спровоцировали на изолированное выступление в июне 1848 года и жестоко подавили. Однако, как и после 9 Термидора 1794 года, победившие умеренные, 66 даже вступив в союз с консерваторами, не имели достаточной политической поддержки для установления стабильного режима и потому открыли дорогу к власти второму Бонапарту. Даже Парижская коммуна 1871 года еще как-то укладывалась в модель радикальной революции 1792 года, во всяком случае, если говорить о таких ее сторонах, как образование революционной коммуны, создание народных клубов и т. д. Если для буржуазии события 1789—1794 годов давно стали достоянием истории, то для демократов и радикально настроенных социал-революционеров они далеко не потеряли своей актуальности. Радикалы, такие как Бланки и его последователи, хорошо усвоили опыт истории 90-х годов XVIII века, не говоря уж о неоякобинцах, таких как Делеклюз, которые считали себя непосредственными преемниками Робеспьера, Сен-Жюста и Комитета общественного спасения. В 60-х годах прошлого века были люди, которые считали, что после падения Наполеона III необходимо предельно точно повторить все, что было сделано в эпоху Великой французской революции [107]. Подобные поиски параллелей между современностью и событиями французской революции, какими бы абсурдными на первый взгляд они ни казались, можно объяснить одним важным обстоятельством: со времени падения старого режима в 1789 году ни один новый режим не смог закрепиться во Франции на длительный период. Посудите сами: 10 лет — революция, 15 лет — правление Наполеона, 15 лет — Реставрация, 18 — Июльская монархия, 4 года — II Республика и 19 лет — снова империя. Казалось, революция все еще продолжается.
Однако после 1870 года становилось все более очевидным, что стабильный буржуазный режим воплотился в демократической парламентской республике, хотя республиканское правление время от времени встречало сопротивление. В первую очередь угроза исходила со стороны правых или, как в случае с буланжистами, со стороны последователей новой разновидности бонапартизма. Это способствовало объединению усилий либералов и якобинцев в деле защиты республики и более последовательному проведению политической линии, начало которой, как засвидетельствовал покойный Сэнфорд Элуит, в 1860-х годах положили оппозиционеры 67 из числа умеренных [108]. Но давайте посмотрим на оборотную сторону медали. Тот факт, что либеральная буржуазия была отныне готова действовать в условиях демократической республики, чего она до сих пор пыталась избежать, показывает, что она более не видела угрозы якобинства. Все разновидности «ультра» могут найти свое место в рамках установившейся системы, а не желающих пойти на это можно изолировать. Для тех, кого вдохновляли идеи 1792—1794 годов, деяния Дантона или Робеспьера уже не представляли непосредственного практического интереса, хотя, конечно же, как мы уже видели, то, что умеренные радикалы отождествляли радикальную революцию с народной, принесло ее лозунгам, символам и риторике огромную популярность. Ведь недаром самый драматический эпизод из истории участия широких народных масс в революции — взятие Бастилии — был выбран в 1880 году как день национального праздника Французской Республики.