Андрей Губин - Молоко волчицы
Три краснозвездных самолета развернулись. Черные чушки оторвались от самолетов, как поросята от матки. Нарастает ужасающий, пронзительный свист металла. Покуривает трубку старый ефрейтор - грудь в крестах.
Взрыв! Взрыв! Взрыв!..
С немца сорвало фуражку, глиной запорошило нарукавную пальму. Ефрейтор спокойно выколачивает трубку о кованый каблук - табак вырвало. Добродушно смотрит на мир. Сытый победитель. Ягуар, прошедший три части света. Нордическая раса. В бомбежку и ему неуютно, но славяне не должны этого видеть.
Самолеты ушли, догоняемые пухлыми зенитными облачками разрывов. Глеб взобрался на арбу, дернул вожжи из чемоданных ремней. Проезжая мимо ефрейтора, обнюхал немца. А пора сказать, что носом Глеб видел лучше, нежели глазами. Когда-то вожделенно обонял священный запах нафталина всех скряг бальзам и фимиам, знал запахи бедности, беспомощности, сиротства, одиночества, богатства, запах золота, ведомый лишь ему. Почему-то от немца пахло паленой шерстью, что настораживало. На всякий случай Глеб приложил два пальца к папахе и выложил весь запас немецких слов:
- Зер гут!
Как, эта свинья еще радуется бомбежке? Ефрейтор в упор наставил ствол автомата на осла. Яшка дрожью кожи отгонял мух и не обратил внимания на близкую смерть. Зато хозяин взмолился. В штанах искусно спрятан маузер, но не будешь же бить в немца!
Натешившись, ефрейтор сменил гнев на милость. Отвинтил фляжку и выпил из горлышка горячительного. Черт возьми! Разве не в этом солдатская услада: пить вино, горланить маршевые песни и брюхатить женщин. Выпив, приземистый, с брюшком и штыковым шрамом на коричневом лице ефрейтор стал многоречивым. Вероятно, этот русский скот не имеет представления, что на солдатской груди ефрейтора есть офицерский орден, что он любимец Германии, что его физиономия еще без шрама украшала пачки дешевых сигарет, что он живой дух старой нации, старейший ефрейтор армии, - будто и фюрер некогда служил под его началом и даже получил взыскание, что, как показало время, пошло на пользу и фюреру, и Герман "и. Конечно, фюрер не упомнит всех своих бывших командиров, но командиры помнят солдат! Наговорившись по-немецки, ефрейтор отпустил дровосека.
Чугуев лес еще внушителен, в пределах старых границ. В нем, конечно, есть и зверь, но держится потаенно. На пригорке греются потомки динозавров - серые юркие ящерицы. Они шипят и, если их дразнить, прыгают на людей. Море ковыльное - и каждая ковылинка шепчет о прелести одиночества.
Из травы показались конские морды, потом спины, подвода. Брат Спиридон на своих серых скакунах. Интересно: из лесу, а пустой! Поздоровались, покурили, вспомнили старину.
- Клады, что ли, разыскиваешь в лесу? - показал Глеб на лопату в телеге Спиридона - на лезвии подсохшая земля.
- Корни лечебные искал! - спрятал Спиридон лопату под сено, звякнув о что-то железное, тронул коней. - Бог в помощь!
Глеб спустился в балку. Это его страна. Тут ему хорошо, без людей. Тут думал когда-то хижину выстроить, душу спасать наедине с птицами и облаками. И ничего не основал, не построил, даже деньги, привезенные из Средней Азии, дуром разошлись. Опять начинать сначала.
По дороге ползла желто-зеленая змейка страшной убойной силы, медянка, размером с карандаш. Глеб с лаской пощекотал ее прутиком, понимая, как беспомощны перед человеком и не такие твари - киты, слоны, медведи.
Лес дарил ему ягоды, прохладный шелк тени, россыпи золотых монет на мураве, а Глеб угощал его словом, дальним, из пропавших, досоветских станиц. Что все меняется, уходит, он знал. И лишь в старину было все прочным, долговечным, неменяемым. И все-таки сердце забилось - а вдруг? И поспешил в густые заросли лопухов и лилий, к скале в бархатном плаще... Звон будто слышится, но жив ли тот родник?
И душу покрыла радость - вот он Сладкий Колодезь, кристальный ключ, бьющий из-под скал. Лет, почитай, двадцать не доводилось пить из него, а в детстве и юношестве Глеб даже дружил с этим замечательным родником, была промеж них любовь несомненная: Глеб выкладывал озерцо родника цветными камешками, а родник дарил ему в самый зной лучшие свои струи.
Долго пил Глеб Васильевич, свернув стаканом свежий лист лопуха. Вода осталась прежней. Только узнал ли родник своего друга?
За жизнь притомился. Прилег под роскошным кизиловым кустом в рубиновых опоясках ягод. Раздумался о прошлом, о нынешнем. В станице некогда предаваться мышлению, а в шорохах лесной глухомани мечтается. Вон нарядная сойка-красавица, небось тоже дом имеет, птенцов вырастила. Одному все же тяжко, волки и те стаями ходят. А ведь и он был в стае. Имел братьев, мать, любимую, детей, дом - и ничего не осталось. Только память хранит многое. Вот ясень - под ним, в зарослях чистого барбариса, обцеловывал милые плечи и лицо. И послышались мирные выстрелы дальнего дня, вспомнилась молодецкая медвежья охота...
Долго грезил, не хотел открывать глаз, а когда открыл, то подивился творящей силе воспоминаний - перед ним стояла Мария. Высокая, изможденная, в юбке из мешковины, с топором, веревкой и корзинкой. Как двадцать лет назад. Предлагал на похоронах Михея сходиться - отказалась. А дрова на себе таскает! Его опять кольнуло виноватое чувство силы, превосходства перед ней, у него уже наметился кусок хлеба, а ей и при немцах не сладко.
- За дровами? - спросила Мария, чтобы не здороваться.
- Ага. И ты? - встал Глеб. - Подвезу, ишак добрый.
- Спасибо, донесу.
Глеб посмотрел на бутыль из-под молока в корзине Марии. Еще не успела сполоснуть - зеленое стекло в тумане.
- Себе брала, - заметила она его взгляд. - Едешь на день - хлеба бери на неделю!
Ладно, это его не касается. Вот и братец Спиридон с лопаткой поехал не иначе оружие выкапывал! Глеб политики избегает. А жить хочет с ней, с Марией. Встал повыше на склоне, прочерченном десятками овечьих дорожек. Она вроде стала повыше Глеба ростом.
- Помнишь, говорили мы тогда, избушку тут сплесть? - Проникновенно спросил Глеб.
В самую точку попал. Много ночей мечтала она в молодости о жизни с Глебом вдвоем, в лесной глуши среди цветов, пчел, родников...
- Может, пришел наш час? - уговаривал он ее.
Мария со страхом отодвинулась - неужто быть еще четвертому роману? Никогда. И твердо ответила:
- Не помню, не говорили!
- Короткая у тебя память. А я ровно привязанный к тебе. Недаром присушивала ты меня, колдовала.
- Дура была - и присушивала. В дом вселился?
- Горбом наживал - и вселился. И тебе пора в него переходить, а то женюсь на молоденькой.
- Не дай бог, кто за тебя пойдет, погибнет, тяжелый ты. Мне твоя мать сказала: "Ой, Маруся, какая же ты несчастная - какого ты зверя полюбила!" Не женись, тебе нельзя жениться, не губи людей. Как колесом переезжаешь.
- Еще и свадьбу какую закачу! У меня две квартирантки, по двадцать годков, розочки, сами на шею вешаются.
- Это глухонемые? Ты же хотел на хромой венчаться, бери немую - то-то будет тебе воля!
Она говорила спокойно, с издевкой. Глеба бесили ее слова. Незаметно переступил ниже, на другую дорожку, чтобы лучше видеть беззащитно открытую шею Марии Зачесались лапы - так бы и задушил. Но лапы заняты - топор держит, чтобы не потерять. Языком прикрывал во рту зубы - не впиться бы в затылок! Поднималась старая любовь-ненависть, любовь-злость, любовь, располосованная, как шашкой, надвое.
Стоят бывшие возлюбленные с топорами в руках под тем самым ясенем, где миловались. Мария сказала:
- Вот бы мне намекнули тогда, как мы встретимся тут через тридцать лет, не поверила бы!
- Помнишь? Вот и имена наши ножиком вырезаны, чернеют еще. А стаканчик спрятан ниже, у трех камней. Посидим?
Земля под высоким ясенем равнодушная, ничья, не принимала их, и нет доказательства, что они лежали тут и резали кору ножом.
- Не хочу помнить!
- Маруся, ты же была женой, троих родила!
- От тебя нет, это Глотовы дети, померещилось тебе.
- И родинки под соском у тебя нет? - ревниво придвигался к белой тонкой шее, пульсирующей голубыми жилками, отчего солонело во рту. Покажи родинку! Сними одежу!
- Откомандовался ты мной! - отодвинулась Мария. - Долго я на коленях стояла, теперь - кончено!
- Задушу и закопаю гадюку под этим ясенем!
- Души! - со слезами выкрикнула она. - Зверь!
Он потерял власть над собой, запуская пальцы-когти в хрупкое белое горло. Она с трудом икнула, наливаясь смертной бледностью. Тут же он содрогнулся и жарко целовал синие вмятины от пальцев.
- Сядь, я себя не помню, не могу без тебя, на - ударь топором, все равно нет жизни, - шептал он возлюбленной сердца своего.
- Нас видят, - утирала она обидные, детские слезы.
- Кто? - оглянулся по сторонам.
- Люди. Много их тут.
Он глянул на бутыль из-под молока, на сизые хребты лесистых взгорий. Трепетной волной прокатился ветер. Лес ожил, придвинулся. Глебу стало страшно. Выдавил из себя:
- Ладно, встретимся еще...