Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
В часовые отправляется Чонкин. Русский Швейк. Хотя он и не Швейк вовсе. Швейк — мудрец, себе на уме. Русский Швейк Чонкин — простодушный, бесхитростный, доверчивый крестьянин, и уже само начало «Чонкина» высмеивает освященную государством традицию суконно-детективной воинской повести с ее супергероями, выходящей в Воениздате миллионными тиражами:
«Дорогой читатель! Вы, конечно, уже обратили внимание на то, что боец последнего года службы Иван Чонкин был маленького роста, кривоногий, да еще с красными ушами. И что за нелепая фигура! — скажете вы возмущенно. — Где тут пример для подрастающего поколения? И где автор увидел такого в кавычках героя?..»…«Неужели автор не мог взять… отличника учебно-боевой и политической подготовки?.. Мог бы, конечно, да не успел. Всех отличников расхватали, и мне вот достался Чонкин…»
Даже когда Чонкина доставляют охранять самолет и он спит вдалеке от казармы у деревенской девчонки, его одолевают тревожные сны: кто-то угоняет самолет. С неба спустился товарищ Сталин. «Где твоя винтовка?» — строго спросил он с легким грузинским акцентом. «Моя?» — «А где старшина?.. Товарищ старшина, — сказал Сталин, — рядовой Чонкин покинул свой пост, потеряв при этом боевое оружие. Нашей Красной Армии такие бойцы не нужны. Я советую расстрелять товарища Чонкина…»
Чонкин проснулся в холодном поту. Сон мог оказаться явью.
Бесконечно далеки друг от друга, по различным орбитам вращаются, как планеты, сурово-реалистическая «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова и русская «швейкиада» Владимира Войновича.
Однако… и там, и там солдат живет в страхе не перед врагом. Перед расправой. Свой трибунал, свои генералы, родной и любимый Сталин — куда ни кинь, всюду клин.
В постоянном страхе не только солдат Чонкин, но и председатель колхоза, который сразу поверил Плечевому, что Чонкин — не просто Чонкин, а человек, поставленный следить за ним, председателем, а в нужный момент накрыть с поличным.
А о чем говорят колхозники в минуты отдыха? О порядках в тюрьме, куда они попадают по очереди.
Профессиональные поставщики сатиры для советских театров твердо знают, что смеяться дозволено над управдомом, бухгалтером, мелким чиновником, колхозным конюхом — не выше! Таковы правила игры… в сатиру.
Войнович смеется даже над работником «органов» капитаном Милягой и армейским генералом, который бросил против Чонкина полк; и более того, над партийной властью, которая и вызвала заваруху: помстилось ей, что по телефону произнесли не «Чонкин с бабой», а «Чонкин с бандой…»
Словно писатель, как и его герой, вовсе не ведает каторжных правил игры, существующих в свободном социалистическом государстве.
Удачный термин этот — «правила игры» принадлежит автору критического эссе, посвященного роману-анекдоту В. Войновича, В. Иверни, по счастью, не единственному на Западе глубокому исследованию «чонкиады»: простодушного Чонкина Запад принял всерьез. Я позволю себе поэтому отослать читателя к этим работам, задержав внимание на менее известном рассказе В. Войновича «Путем взаимной переписки», безнадежном, как жизнь на станции Кирзавод, куда приезжает сержант Иван Алтынник. Вот первое наблюдение о семейке, в которую попал несчастный Алтынник.
«— Собаки нет? (Спрашивает Алтынник, входя во двор. — Г. С.)
— Нет. В прошлом году был Тузик, так брат его из ружья застрелил.
— За что же? — удивился Алтынник.
— Ружье новое купил. Хотел проверить…»
Так входит в повествование партийный братец Борис…
Нравственная глухота Людки, встретившей Алтынника, может поспорить разве что с ее щедростью: «Да во всем Советском Союзе, окромя тебя, таких дурачков нет, чтобы чужих людей угощали».
Вл. Войнович — знаток сленга рабочих предместий, этой смеси пьяного нахрапа, малограмотности, газетных штампов и деревенской лексики, да только лексики обескровленной, начисто лишенной традиционной образности.
Разделавшись с собакой Тузиком, братец Людки принялся за Алтынника. Женил его «по пьянке» на своей сеструхе. Алтынник, естественно, пытался удрать от обмана и неволи. Людка дико закричала, и милиционер на станции схватил Алтынника.
— Что он сделал? — спросил строго.
— Бросил!.. С маленьким ребеночком…
— А…а, — разочарованно протянул милиционер, жалея о том, что он зря участвовал в этой свалке. — Я-то думал. Это вы сами разбирайтесь!
И ушел, оставив Алтынника беззащитным, поскольку разбой… семейный.
Эта тема пронизывает весь рассказ до самого конца:
«Когда я вышел наружу, они были далеко, Алтынник, пригнув голову, шел впереди. Людмила левой рукой держала его за шиворот, а маленьким кулачком правой изо всей силы била его по голове. По другой стороне улицы на велосипеде медленно ехал милиционер в брюках, заправленных в коричневые носки, и с любопытством наблюдал происходящее».
Страшный рассказ.
По всей стране так. Повсеместно это торжество зла, равнодушие стражей порядка.
Это ракурс беззакония, обойденный советской литературой.
Со все растущим беспокойством прислушивался я в те дни известиям из России. Что ждало моего друга и одаренного прозаика Владимира Войновича? «Иванкиада», описанная им в новой книге… Что еще?
Что ждало тогда и его товарища Владимира Корнилова, который так же, как и Владимир Войнович, перешагнул через государственные запреты, решив чувствовать себя свободным в государстве несвободы?
…Замкнутый, немногословный, подтянутый, похожий своей выправкой и щеголеватостью на морского офицера, Владимир Корнилов годами писал «в стол». Об этом знали все. «Один из похороненных заживо», — говорили о нем.
Повестью Владимира Корнилова «Без рук, без ног» открывался парижский «Континент».
Западу трудно понять порой, что это — героизм.
Вместе с тем я не знаю человека мягче, сердечнее В. Корнилова — он прощает и лютых врагов своих. Он грустит об их участи, жалеет их, как жалел сломленного и каторгой и «волей», спившегося поэта Ярослава Смелякова.
Не был я на твоем новоселье
И мне чудится: сгорблен и зол,
Ты не в землю, а вовсе на север
По четвертому разу ушел…
Отстрадал и отмаялся… Баста!
Возвращаешься в красном гробу,
Словно не было хамства и пьянства
И похабства твоих интервью…
Словно все — и юродство и скотство,
И неправды упорство — не в счет!
И не тратил свое первородство
На довольно убогий почет.
До предела, до Новодевички
Наконец-то растрата дошла,
Где торчат, словно «попки» на вышке,
Маршала, маршала, маршала…
…В полверсте от литфондовской дачки
Ты нашел бы достойнее кров,
Отошел бы от белой горячки
И из памяти черной соскреб,
Как овчарки водили этапы,
Как солдаты грозились, храпя,
Как вопили проклятые бабы
И, бросая, любили тебя…
И совсем не как родственник нищий,
Не приближенный вновь приживал,
Ты собратом на тихом кладбище
С Пастернаком бы рядом лежал.
Редко встретишь в советской поэзии последней четверти века стихи яростнее, горше и гуманнее!
8. Владимир Максимов
Передо мной лежит Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении Владимира Максимова советского гражданства. Сурово расправилось государство с рабочим человеком, сыном и внуком рабочего.
Почему?
Владимир Максимов родился в 1933 году, когда было объявлено о победе социализма в отдельно взятой стране.
Потом отдельно взятая страна загнала Володю в детскую колонию; он бежал из нее, исколесил, в вагонах и под вагонами, в аккумуляторных ящиках, всю Россию. С кем только не сталкивала его жизнь: и с ворами, и с контрабандистами, и с бродягами, и со ссыльными, вроде Гекмана, в прошлом первого секретаря обкома немцев Поволжья, который спорит с Володей на Енисее, под Туруханском, едва живой, с печальными овечьими глазами: «Я не могу зачеркнуть своей жизни только потому, что какой-то русский мальчик недоволен ее результатами». А коммунист, капитан внутренних войск кричит на коммуниста-зэка Гекмана: «Немецкая рожа!» А потом вдруг попадается будущему автору романа «Прощание из ниоткуда» мужичонка, который, отбыв срок, не желает уходить из концлагеря: «Для нашего брата-колхозника лагеря — это вроде как для вас дом отдыха. Норму выполнил, — пайку отдай!..» Свобода? «Нет, братишка, даром она мне не нужна, твоя свобода, видал я ее в гробу в белых тапочках, я жрать хочу».
И так вот до двадцати лет, до конца сталинщины, продолжал Володя Максимов метаться по стране — полузатравленным бродягой; этому и была посвящена его первая повесть, опубликованная Константином Паустовским.