Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
А тайна — это то, что не может быть высказано, однако читатель или слушатель как бы приобщаются к ней, этой тайне.
Вместе с тем строка эта — и композиционное завершение. Все возвращается на круги своя.
Стихотворение грустное, но не безнадежное, не трагическое. Скорее элегическое раздумье: «А он голубой…»
Оказывается, сама жизнь — тайна.
И это одна из главных особенностей лирики Булата Окуджавы — авторская доверительная интонация.
Мысль, от песни к песне, — все глубже. А тайны — все серьезнее, трагичнее; заставляют задуматься — даже если ты этого не хочешь.
В песне «А как первая война» Окуджава, как всегда, говорит не от имени народа или поколения, о чем неизменно ораторствовали казенные поэты, а — от своего имени. Свой опыт, своя мысль, своя интонация.
Вместе с тем в стихах Окуджавы, что намного обогатило их, получила органическое развитие поэтика фольклора и романса. Лексика, лад, строй фольклора и романса стали вдруг его, Булата Окуджавы, голосом:
А как первая любовь, она сердце жжет.
А вторая любовь — она к первой льнет,
А как третья любовь — ключ дрожит в замке,
Ключ дрожит в замке, чемодан в руке…
Традиционные для русского фольклора повторы, сравнения-параллелизмы.
Исконный счет до трех — в поэтике народной песни:
А как первая война, да ничья вина.
А вторая война…
А как третья война — лишь моя вина,
А моя вина: она всем видна…
При всей своей новизне и ультрасовременности Булат Окуджава каноничен. Это милая сердцу русская народная каноничность. Каноны фольклора: тройной зачин, тройная строфика:
А как первый обман, да на заре туман.
А второй обман — закачался пьян.
А как третий обман — он ночи черней,
он ночи черней, он войны страшней…
И повторы, привычные народному сердцу песенные повторы:
…«ключ дрожит в замке…»,
«…он ночи черней…»
Современнейший Окуджава весь настоян на русском песенном фольклоре. В сочетании с доверительностью, открытостью — каждый слушатель твой друг — фольклорный настрой придал его песенной поэзии силу всепроникающей радиации, которая раскрепощала душу.
…Ненавистная слушателю, захватанная руками ремесленников-спекулянтов «гражданская» тематика, зазвучала вдруг в лирическом ключе, воистину гражданственно.
Так же, как органичен у Булата фольклор, столь же органичен у него и строй городского романса.
Вот за ближайшим поворотом
Короля повстречаю опять…
Это не прокричишь, не скажешь громко. В самой интонации уже заряд того настроения, которое передается слушателю, если он не глух сердцем.
Вспомним «Последний троллейбус». Это одна из самых лиричных и прозрачных по мысли, по лирическому заряду песня, которая не могла не затронуть и самого задубелого сердца. Ведь появилась она в годы переосмысления жизни. Нравственной ранимости. Всеобщей неустроенности и потерь, потерь духовных, нравственных, физических. И поэтому запела, забормотала вдруг Россия, от мала до велика — о милосердном троллейбусе, который кружит и кружит:
…Чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи
Крушенье. Крушенье…
И это тоже традиция русской поэзии: «…милость к падшим призывал».
И вот, в полном единении с традицией народа:
Твои пассажиры, матросы твои,
Приходят на помощь…
А дальше — может быть, самая современная тема в эпоху девальвации слов и понятий, в годы лозунговых поносов и дубовой пропаганды, естественная, как дыхание:
Как много, представьте себе, доброты
В молчанье, в молчанье…
Есть та же тема у Галича, которому не терпится «посбивать рупора и услышать прекрасность молчания…»
Ночной троллейбус Окуджавы закружил по стране. Не все пассажиры были единомышленниками; не у всех думы были облегчающими и благородными, но помолчать и подумать захотелось всем.
Даже тем, кто, по причине высокой должности, отвык думать: за них думали референты, и те не мешали кружиться и кружиться ночному троллейбусу по городам и весям: он был нужен воистину всем, всем, заблудившимся в ночи, а заблудились все.
Мне бы хотелось завершить разговор о Булате Окуджаве на песне, которая, может быть, уж не просит — заклинает людей порвать с внушенной им нетерпимостью, узостью, взаимоискоренением, по выражению Щедрина, умоляет их стать самими собой.
Называется она — Франсуа Вийон.
Умоляет людей поэт атомной эпохи. Конец света, о котором кликушествовали во все века, стал материально осязаем. Поэт умоляет одуматься, пока земля еще вертится и это ей странно самой… Пока еще ярок свет — разглядеть друг друга.
Это, пожалуй, единственный у Окуджавы прямой разговор о жизни и смерти, о Боге и человечности.
Анализ этой песни-молитвы мог бы стать темой целой работы. Это и попытка запечатлеть жизнь, и ирония. И прозаизм, словно из канцелярской справки, да где? В разговоре с Богом. «Я верую… как верит солдат убитый, что он проживает в раю». И это «проживает» сильнее тут, чем, допустим, «живет».
Мольба, последняя, на пороге отчаяния:
…Господи, твоя власть…
Дай передышку щедрому хоть до исхода дня.
Каину дай раскаяние и не забудь про меня.
Я знаю, ты все умеешь, я верую в мудрость твою,
Как верит солдат убитый, что он проживает в раю.
Как верит каждое ухо тихим речам твоим.
Как веруем мы, мы сами, не ведая, что творим…
И последнее. Его зовут Булат Окуджава. «Грузин московского разлива», — шутливо говорит он о себе. Молодость он прожил в Грузии, пока не был арестован и расстрелян его отец… Но дай Бог любому современному поэту, рязанского или калужского корня, так чувствовать русский язык, родной язык Булата Окуджавы.
Я, тогда еще советский писатель, был вместе с ним на его концерте в Париже в 1967 году, на славянском факультете. В зале находились представители всех русских эмиграций. Я отыскал среди слушателей лицо тонкое, интеллигентное, чуть надменное; лицо человека второго или даже третьего поколения «дворянской» эмиграции. Он, этот русский парижанин, скучающе оглядывался. Шансонов он в Париже наслушался. А тут еще какой-то. Да еще фамилия нерусская. Булат Окуджава.
Но вот Булат запел всем известную шуточную песню о короле, который собрался на войну, королева ему старую мантию зашила и положила в тряпочку соль.
Парижанин вздрогнул, потянулся вперед, к Окуджаве, словно впервые заметил его присутствие, затем, обернувшись к жене, воскликнул, нет, не воскликнул, простонал: «…И в тряпочку соль…»
Это исконно русское мог знать только исконно русский. Выразить — только исконно русский. И потом этот русский парижанин аплодировал, как школьник, подняв руки над головой.
Измученная, измолчавшаяся Россия начала говорить, чувствовать, думать словами, мыслями Булата Окуджавы, подготовившего приход новой, жгущей, оголенно-социальной поэзии Александра Галича. Поэтическая стихия Окуджавы отнюдь не была вытеснена приходом новых талантов. Она пошла рядом, обогащенная и обогащающая…
…Галич всколыхнул Россию. Высокая поэзия заговорила вдруг о том, о чем вся Россия думала.
…Где теперь крикуны и печальники?
Отшумели и сгинули смолоду…
А молчальники вышли в начальники,
Потому что молчание — золото.
…Вот как просто попасть в первачи,
Вот как просто попасть — в палачи:
Промолчи, промолчи, промолчи!
Не случайно этот «Старательский вальсок» открывает ныне книгу А. Галича «Поколение обреченных», вышедшую на Западе.
Галич рассказал о главной, роковой беде России: о безмолвствующем народе.
Народ безмолвствует, отученный всеми режимами от государственного мышления, запуганный, спаиваемый, голодный. «В этом наша сила, — говорил мне крупный московский чиновник. — Десятки, трешки, рубля до получки не хватает… Тут уж не до политики…»
Галич ударил «народную власть» по самому уязвимому месту. Однако он далеко не сразу поднялся до этих высот набатной лирики. Да и можно ли назвать это лирикой? Лирик — Окуджава. Но — Галич?
…Как это ни покажется теперь удивительным, но существовал в послевоенной России и вполне благополучный, разрешенный властями Галич, киносценарист, автор фильмов «На семи ветрах» и «Верные друзья», годами не сходивших с экранов. А также Галич-драматург, чьи пьесы шли в театрах много лет. Среди них наиболее известна «Вас вызывает Таймыр», в соавторстве с К. Исаевым (1948 г.). Так сложилось, что в годы разгрома литературы, в 48–53 гг., он был на редкость благополучным.