Ян Пробштейн - Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Ю. Милославский вспомнил о трагической судьбе Григория Котошихина, дьяка Посольского приказа, бежавшего в Швецию и написавшего там трактат «О России в царствование Алексея Михайловича». В пьяной ссоре Котошихин зарезал своего домовладельца, подозревавшего жильца (возможно, не без оснований) в связи со своей женой. Котошихин был казнен на площади за южными воротами Стокгольма, а его тело, перевезенное в Уппсалу, было рассечено на части профессором Олафом Рундбеком. «Кости его, натянутые на медные и железные струны, — пишет шведский биограф и переводчик Котошихина, — до сего дня как некий памятник хранятся в этом городе».
Милославский говорил об отлучении — лишении прав на воду и огонь, напомнив древнеримскую формулу: «Aquae et ignis interdictio», согласно которой человек, преследуемый законом, мог бежать и тем спасти свою жизнь, но на родине лишался прав на воду и огонь, однако если бы изгнанник вернулся, любой бы мог безнаказанно убить его. Изгнание, по мнению Милославского, шумно: тысячи людей делают карьеру и деньги на политике, дают интервью радиостанциям, их подкармливают секретные службы, эти люди сделали эмиграцию своей профессией. Их жизнь комфортабельна и ущербна.
Эксцентричный и экстравагантный Э. Лимонов считает, что слово «изгнание» — «exile» — буржуазное, солидное, толстозадое слово прошлого века, которое более подходит дворянину Герцену, но никак не ему, бедному (вечному?) студенту, «эмигрировавшему сначала из Харькова в Москву, затем в Нью-Йорк, а спустя шесть лет — в Париж». Лимонов просто скромно считает себя писателем, живущим в Париже, подобно Хемингуэю, Скотту Фитцджеральду, Джойсу, Сарояну, Болдуину и многим другим. По мнению Лимонова, русскую литературу насильно кормят политикой. «Любой филистер, почитывающий газеты, воображает себя кремленологом и докучает русским писателям разговорами о КГБ, ГУЛАГе, Сибири, Афганистане, Польше и еще Бог знает о чем». Рассказав о том, как он был последовательно жертвой КГБ, ФБР и ЦРУ Лимонов высказал несколько дельных мыслей о том, что политическая деятельность есть зеркальное отражение того же, чем занимается союз советских писателей, а сотрудничество с иностранными разведками и радиостанциями не пристало писателю. С этим согласились Г. Владимов и Л. Копелев. Будучи главным редактором журнала «Грани», Владимов стремился сделать журнал литературным и плюралистичным (исключая пропаганду тоталитарных взглядов), но постоянно испытывал на себе давление, наталкивался на сопротивление и, выпустив десять номеров, вынужден был уйти из журнала. Лев Копелев заметил, что эти десять номеров были лучшими за всю историю журнала.
Начавший с важных вопросов, Лимонов, к сожалению, быстро перешел в другую тональность, заявив, что Бродский — «мертвый поэт, сделавший карьеру на процессе 1964 года и… получивший уже все премии, которые только можно вообразить». (Быть может, эти премии не дают автору «Это я — Эдичка» спокойно спать?) Заявив, что Россия — Советский Союз гораздо чаще становилась жертвой агрессии, нежели агрессором, что количество жертв ГУЛАГа взято с потолка, что нынешние писатели-эмигранты занимаются сведением счетов с родиной (хотя он лично возвращаться не собирается), Лимонов предложил перейти к деловым вопросам, к тому, как делать деньги и зарабатывать на жизнь литературным трудом, как например, делает он, поместив публикацию во французском «Плейбое».
Получив отповедь от Ю. Милославского и покойной ныне Р. Орловой-Копелевой, заметившей, что потому столько внимания уделяется России, что она все-таки сверхдержава и вопрос будущего Европы, Азии и всего мира во многом зависит от России и не может в силу этого не получить отражения в литературе. Что же до премии Бродского, несомненно большого поэта, то русские писатели гордятся этой Нобелевской премией, считая, что она присуждена не только ему, но и всей русской литературе.
Свое эссе, присланное на конгресс, Иосиф Бродский озаглавил «Состояние, которое мы называем „изгнанием“». Писатель в изгнании говорит не только от своего имени, полагает Бродский, но и от имени тысяч бессловесных эмигрантов, будь то турецкие «гастарбайтеры» или мексиканские «мокрые спины», нелегально проникшие в США. «Писатель должен говорить, ибо литература есть величайший учитель человеческой утонченности, — считает Бродский. — Мешая литературе естественно развиваться, а людям учиться у литературы, государство тем самым тормозит свое развитие». У писателя-эмигранта и гастарбайтера есть то общее, что оба убегают из худшего в лучшее, считает Бродский, потому что ныне не ссылают в забытую Богом римскую провинцию Сарматию, в наши дни изгнанники попадают в высокоразвитые западные государства, «с губ которых срывается последнее слово личной свободы». В этом смысле путь писателя — это путь домой, ибо, по мнению Бродского, он располагается поблизости от тех идеалов, которые его вдохновляли. Однако демократия, защищая писателя физически, начисто лишает его какой бы то ни было социальной значимости, а этого ни один писатель перенести не может. «Найти писателя, радующегося своей незначительности, тому, что он остался один, укрывшись в анонимности, так же трудно, как увидеть австралийского попугая на Северном полюсе». Бродский, написав свое эссе заранее, предсказывает, что таковых на конгрессе не окажется. Однако есть в таком положении и свое преимущество: эмиграция учит смирению, изгнание — лучшее место для расцвета данной добродетели, тем более ценное, что оно открывает перед писателем самую просторную перспективу. «„Раствориться в человечестве“ (цитата из Джона Китса), быть иголкой в стоге людском, но иголкой, которую ищут — вот что дает писателю эмиграция. Отбрось тщеславие — ты всего лишь песчинка в пустыне. И потому изгнание есть некое метафизическое состояние, не отдавать себе в этом отчета значит обманывать себя».
Есть и еще одна сторона изгнания, о которой говорили на конгрессе, — шумная. Бесчисленные интервью, политическая и прочая деятельность — на все это уходит энергия, которая прежде растрачивалась на стояние в очередях. Растет «Ego» писателя, заполняемое СО2. (Париж напоминает Бродскому о братьях Монгольфье, создателях воздушного шара.) Воздушное плавание писательского шара непредсказуемо: слишком легко он становится игрушкой политических ветров. Воздухоплаватель прислушивается ко всем прогнозам и нередко стремится сам предсказывать погоду, ибо маршрут его неуклонно смещается в сторону дома. «И в этом — еще одна правда эмиграции, — пишет Бродский. — Ибо писатель-изгнанник подобен лжепророкам из Дантовского „Ада“: его голова все время повернута назад, а по спине, меж лопаток стекают слезы или слюна». Даже получив свободу передвижения, свободу путешествовать и видеть мир, писатель-эмигрант прирастает к прошлому, как Овидий к Риму, Данте к Флоренции, Джойс к Дублину. «Прошлое, каким бы оно ни было — приятным или ужасным — всегда безопасная территория, ибо оно пережито, и стремление вернуться назад из реальности, особенно в мыслях и мечтах, всегда очень сильно в нас. Писатель в эмиграции, подобно Фаусту, жмется к своему „прекрасному“ или не совсем прекрасному мгновению не для того, чтобы созерцать или наслаждаться им, но для того, чтобы отсрочить наступление следующего. Не стремление снова обрести молодость движет им, он просто хочет наступления завтрашнего дня. И завтра тем более теснит его, чем упрямее он становится». В подобном упорстве, по мнению Бродского, может таиться и огромная ценность: «Если повезет, оно может привести к столь интенсивной сосредоточенности, что тогда и на самом деле может появиться на свет великое произведение искусства (что чувствуют и читатели, и издатели, внимательно следящие поэтому за литературой эмиграции). Чаще, однако, такое упорство ведет к перепеванию мотива ностальгии, которая, грубо говоря, попросту свидетельствует о неудаче в борьбе с реальностью настоящего или неопределенностью будущего».
Бродский полагает, что писатель в эмиграции становится консервативнее. Подобное обобщение, строго говоря, весьма субъективно — возникает вопрос: о каких писателях или конкретном писателе идет речь? Как убедительно показал в своем эссе В. Карпиньский, польские писатели Гомбрович и Милош создали свои неповторимые произведения, свой стиль, а в целом великую польскую литературу современности именно в эмиграции. В. Набоков, создавший свой стиль, свою манеру письма, работал на постоянном «сдвиге»: от «Подвига» и «Машеньки» — к «Дару», к «Приглашению на казнь» манера его письма постоянно менялась, изменялось и само видение мира. И в своих «американских» романах Набоков как бы вновь отрицает себя и свои находки, сумев тем самым, по свидетельству многих критиков, сказать американским читателям новое об их собственной стране.
Поэтам, как известно, присущ субъективизм, а данное эссе Бродского к тому же не является литературоведческим исследованием. Лично я воспринимаю это эссе как обобщение поэтом собственного опыта, как раздумья над вопросами, на которые так или иначе приходится искать ответы каждому писателю-эмигранту. Оно позволяет по-новому взглянуть и на собственное творчество Бродского.