KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Филология » Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 3

Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 3

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Ариадна Эфрон, "История жизни, история души. Том 3" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Нелепа была моя надежда устранить это несоответствие, вступая в учтивые и косноязычные споры с очевидностью, — с самим Тарасенковым, его многоопытностью, гурманским вкусом и цензорской хваткой.

Сборник, задуманный как ретроспективный, виделся ему неким довольно полным собранием ранней цветаевской лирики (1916 и немного 1920 годов), а дальше превращался в сплошные провалы и белые пятна с редкими островками «приемлемого», да и то не безоговорочно...

«Прекрасное стихотворение, — мягко, с неистребимым добродушием говорил Тарасенков, - но, право же, непонятное широкому читателю. А вот к этой строфе обязательно, вы уж мне поверьте, придерётся Главлит. Зачем гусей дразнить? Давайте заменим каким-нибудь стихом из цикла “Комедиант”, а? Жаль “Сивиллу”, я понимаю, но...»

Он, действительно, понимал. И стихи, и их непроходимость в это самое ушко. А я понимала только стихи, и неясно было мне, почему такой обуженной меркой должен был измеряться их «широкий читатель».

В недалёком будущем мне пришлось убедиться, насколько, в общем-то, был терпим (в пределах дозволенного) — Тарасенков.

Во всех подробностях составления сборника Казакевич не участвовал. Он иногда заходил — забегал — к Тарасенкову, причём, вспоминаю

теперь, что визиты эти почти всегда неприметно совпадали с ухудшением состояния здоровья А<натолия> К<узьмича>, которого он умел рассеивать, смешить, отвлекать от мыслей о неизбежном с мальчишеской, казавшейся непреднамеренной, непосредственностью.

Красивая, похожая на императрицу Евгению4 в современном во-площении, Маша, жена Тарасенкова, поила нас чаем; разговор за столом тёк весело и дружелюбно. Мужчины подтрунивали друг над другом, как подростки; Маша от них не отставала; посмотреть со стороны — все казались счастливыми, а счастье - прочным. Потом переходили в тарасенковский кабинет. — «Ну, как работа над книгой?» -спрашивал, серьёзнея, Казакевич. Мы рассказывали, спрашивали его мнения о том или ином стихотворении, которое Анатолий Кузьмич обычно читал вслух, а Казакевич непременно перечитывал про себя. Он, правда, куда осмотрительнее, чем я, тоже настаивал на включении возможно большего количества поздних стихов; советовал даже несколько перегрузить эту часть сборника, «чтобы редактору и Главлиту было что выкидывать — не то начнут резать по живому».

Новый 1956 год я встречала с А<дой> А<лександровной> в Красноярске; вернувшись оттуда в начале января, зашла к Тарасенкову. (К тому времени работа над разделом лирики была нами в основном закончена — оставалось сделать окончательный выбор поэм и пьес.) Анатолия Кузьмича я нашла в постели; в углу комнаты ещё стояла прелестная, свежая, с сильными пружинистыми ветками ёлочка, густо увешанная игрушками.

Тарасенков был весел, оживлён: напротив него, в кресле, сидел Казакевич и развлекал больного — рассказывал смешно о несмешном.

- Докладывайте, как съездили, — потребовал Казакевич, — всё, всё — и какие попутчики были, и о чём говорили... Нет ничего лучше долгих суток пути — и непременно в общем вагоне, и чтобы все перезнакомились и друг другу душу выкладывали, и чтобы козла забивали, и бабки бы сновали взад-вперед с ночными горшками, когда все чай пьют, и чтобы плакали и визжали липкие от конфет дети...

Хорошо выскакивать на морозных полустанках, где поезд стоит две минуты, — хватать у баб горячую картошку, солёные огурцы, семечки, — хорошо ехать, опережая новости и свежие газеты, спать до одури, петь «Рябину»...

— «Молчали жёлтые и синие, в зелёных плакали и пели...»5, — проговорил Тарасенков, - съездить бы вот так во Владивосток и обратно! - и грустно добавил: - Тогда и помирать можно...

Выслушав мой отчёт о поездке, он объявил меня талантом, которому грех романов не писать; Казакевич же заметил, что «талант» мой, думается ему, не в том, что я рассказываю, а в том, о чём умалчиваю,

и что коли уж писать, то короткие повести, не требующие счастливых концов.

Потом речь пошла о мамином «Фениксе» — ранней пьесе из цикла «Романтика», которую в моё отсутствие Тарасенков отдал перепечатать на машинке; Казакевич прочёл эту вещь, она ему очень понравилась; оба заговорили о том, что именно «Феникса» необходимо включить в подготавливаемый сборник.

Я сразу помрачнела; мне казалось, более того, я была цветаевской уверенностью уверена, что прежде «Романтики» следовало публиковать «Федру» или «Тезея», одну из настоящих человеческих трагедий, где на подмостки выведены были страсти, еле прикрытые свободными складками домотканых одежд, а не затянутые в камзолы и корсеты увлечения.

- Не понимаю, - сказал Казакевич в ответ на мои категорические, но сбивчивые возражения, — всё же почему вы ратуете за вещи, трудные для восприятия, в то время как наша задача — облегчить первое знакомство читателя с Цветаевой? Ведь это — первая книга, от неё зависит судьба последующих...

- Потому, — говорила я, - что «Феникс» - это не та Цветаева; настоящая Цветаева - это «После России», это - поэмы «Горы» и «Конца», это — «Тезей» и «Федра»...

- Неверно. Нет «той» или «не той» Цветаевой, а есть работы ранние и позднейшие, более простые и усложнённые, и те и другие — талантливы, и те и другие - Цветаева, в движении, в пути.

- Нет, — твердила я. - Настоящая Цветаева - это та, что погибла; та, что писала «Феникса», — выжила бы. Посмертная книга- не просто знакомство читателя с писателем, а тот самый памятник...

- ...нерукотворный, который надо воздвигать всему поэту, во всём его, так сказать, объёме; воздвигать и жизни его, и гибели. И не следует забывать, А<риадна> С<ергеевна>, в какое время мы живём и сколько ещё барьеров предстоит преодолеть. К чему создавать искусственные?

- Да бросьте вы прикидываться, А<риадна> С<ергеевна>! «Феникс» — отличная пьеса... — скучающе, капризно произнёс Тарасенков — ему надоел бесплодный спор.

Прикидываться! слово ещё не успело дойти до сознания, я только ухом услышала его, как слёзы буквально хлынули у меня из глаз, так же непроизвольно, как в детстве, когда с разлёту ударишься локтем или коленом о кованый угол сундука. Загнать их обратно было сразу поздно — они уже бежали по шее, за ворот. Сумочка с платком висела на вешалке в прихожей. Мне оставалось отвернуться и, закусив губу, медленно обсыхать, с по возможности неподвижным лицом.

Мои собеседники, не затянув паузы, заговорили о другом.

Когда я успокоилась, Казакевич встал, медленно пересёк комнату и молча поцеловал мне руку.

Да, все мы знали, что Тарасенков тяжело болен, обречён; но знали об этом давно, с этой мыслью как бы свыклись, и внезапная весть о его внезапной смерти ошеломила.

Только что, утром того же дня, я получила от него полушутливое, полупечальное письмецо из Узкого; оно было ешё живое, в нём говорилось о сегодняшнем и завтрашнем, оно ждало ответа, и достоверность этого, бегло и буднично заполненного, листка, который я вертела в руках, обнадёживала, казалась опровержением нематериальное™ слухов.

Позвонить Маше? Спросить? Но - как спрашивать о таком? Я позвонила Казакевичу.

- Э<ммануил> Г<енрихович>? правда ли...

- О Тарасенкове? Увы, правда, А<риадна> С<ергеевна>. Похороны тогда-то, там-то. Маша с сыном поехали его навестить, ни о чём не подозревая, и уже не застали его в живых. Администраторы санатория позволили себе предъявить им претензии — как это они, очевидно в сговоре с врачами, — направили в Узкое столь бестактного больного! Ну, не п-подлецы ли?

Пауза, и:

- Ах, А<риадна> С<ергеевна>, если бы вы знали, как он не хотел умирать!

Он был человеком ярких и глубоких качеств, страстей, дарований; человеком сильного, глубокого, отзывчивого сердца и ума; внешностью не обладал, манерами, повадками — защитного цвета. Был ли то органически-защитный цвет скромности, или плащ Гарун-аль-Рашида, позволявший ему видеть и слышать жизнь, сливаться с ней, ненаряжённой и неприкрашенной, таящей, как он сам, своё богатство и могущество? Или и в «мирной» обстановке не пожелал он расстаться с незримой теперь шинелью фронтового братства?

Только глаза выдавали в нём бойца, Гаруна, поэта.

И жил он по-бивачному — вместе со всей семьёй. Ни в нём, ни в Гале, ни в дочерях, ни в самой их «писательской» квартире не чувствовалось ни солидности, ни оседлости. Серьёзность - была, а вот солидности — на на йоту. Всё вещественное было просто, случайно, второстепенно — одежда, обстановка... Казалось, что никто тут не привык, не пустил корней, что это — не навсегда, а так, передышка, и каждый готов — по сигналу - вскинуть мешок на плечи и шагать дальше, оставив рояль и захватив с собою — музыку.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*