Ариадна Эфрон - История жизни, история души. Том 3
Директора звали Адрианом Петровичем; его именины отмечались торжественно и благолепно. Ужасный наш батюшка, полковой священник в грохочущих сапогах, грубиян и человеконенавистник, укрощён-но служил молебен. Потом к директору подходили ученики - по одному от класса — и вручали ему приветственные адреса, красиво написанные на ватмановских листах, с заголовками и бордюрами в русском стиле. Я тоже нарисовала какие-то ужасные — со страха испортить бумагу — фиоритуры и написала поздравление в стихах. Хоть и сочинялось оно от лица первого класса, начало его получилось несколько «личным»: «Как это слышать мне отрадно, Вы — Адриан, я — Ариадна». Забыла, что следовало за этой чушью, а жаль, наверное, было забавно... Директор прослезился, рывком приподнял меня так, что я пересчитала носом пуговицы его жилета, прижал к груди и воскликнул: «Не знаю, как пишет мать, но дочь — прямо Пушкин!»
Долго и незаслуженно дразнили меня после этого Пушкиным.
Приехав на несколько рождественских дней в Моравску Тшебо-ву, родители сняли комнату в квартире, тихой и тёмной от заставленное™ полированной, в готических башенках, мебелью и завешенно-сти плюшевыми с бомбошками занавесками и скатертями.
— Тебе нравится? - спросила Марина, только что выведшая меня из интернатской зоны.
— Очень! — от всей души ответила я.
— И напрасно. От всего этого задохнуться можно. Всё — подделка под что-то, и — под соседей. Добропорядочный трафарет. Немецкое мещанство. Пойдем-ка погуляем, пока папа у Богенгардтов!
Мы вышли. Было снежно и ясно. Посреди площади молчал фонтан пышного барокко. Отступя от него стояли, прижавшись к небольшой, но импозантной ратуше, как бы почтительно взяв её под руки, дома, украшенные лепниной и подсахаренные снежком. После четырёх месяцев безвыходного интерната городок показался мне раем. Я вертела головой, стараясь разглядеть всё сразу и Марину, болтала о девочках, об уроках, о том, что хорошо кормят и хлеб даже остаётся; крепко держала Марину за руку, как маленькая. Она слушала, не перебивая и как бы грустно, и как бы издалека; изредка задавала короткие вопросы - вычёсываю ли волосы частым гребнем? понимаю ли задачи с купцами, с поездами, с бассейнами? С кем дружу? Почему? А Чарскую — читаю? («Нет, конечно! Вы же не велели!»)
Да, она приглядывалась ко мне со стороны, вела счёт моим словам и словечкам с чужих голосов, моим новым повадкам, всем инородностям, развязностям, вульгарностям, беглостям, пустяковостям, облепившим мой кораблик, впервые пущенный в самостоятельное плаванье. Да, я, дитя её души, опора её души, я, подлинностью своей заменявшая ей Серёжу все годы его отсутствия; я, одарённая редчайшим из дарований — способностью любить её так, как ей нужно было быть любимой; я, отроду понимавшая то, что знать не положено, знавшая то, чему не была обучена, слышавшая, как трава растёт и как зреют в небе звёзды, угадывавшая материнскую боль у самого её истока; я, заполнявшая свои тетради ею — я, которою она исписывала свои («Были мы — помни об этом в будущем, верно лихом! я — твоим первым поэтом, ты — моим лучшим стихом»...61) — я становилась обыкновенной девочкой.
Дальше, во время прогулки уже с Серёжей:
- Да, конечно. Если бы тут родился Гёте. Если бы жил, как в Веймаре. Или, хотя бы, остановился проездом. Тогда город обрёл бы смысл — духовный смысл! — на века, вместе с этой вот ратушей, с этим фонтаном.
Что Гёте без Веймара? - Всё, т. е. весь Гёте, с Вильгельмом Мей-стером, Фаустом, даже Германом и Доротеей. А — Веймар без Гёте? Германский городок для - ну, обитателей, обывателей...
- То есть, город не написанных героев? — предполагает Серёжа.
- Обыватель — не герой! - отрезает Марина. — Веймар без Гёте -город Гаммельн; знаете? из легенды о Крысолове. Город, ждущий Крысолова — на свою голову. Заслуживший его всем своим практическим, бездуховным бытием; своим провозглашением мещанства, как единственно возможной, единственно разумной формы бытия...
Так — исподволь — задумывался, затевался «Крысолов».
Маринина черновая тетрадь, вторая в Чехии — «Начата 10 нового мая 1923-го в День Вознесения, в Чехии, в Горних Мокропсах, - ровно в полдень. (Бьёт на колокольне.)».
Первая строка: «Время, я не поспеваю». Вторая - «Мера, я не умещаюсь». Варианты «Беженской мостовой»: «Беженская мостовая: Целый ад, развёрстый под Опрометями господ... Время! я не поспеваю!» И, следом, развитием темы времени - варианты стихотворения «Прокрасться»: «А может, лучшая потеха - Скрыть, будучи? Перстами Баха Органных не тревожить эхо? Прокрасться, не оставив праха На урну!» И вновь - Сивилла, во времени — остановившаяся, но время же - грядущее! — прорицающая. Греция; Спарта:
«Здесь никто не сдаётся в плен, Здесь от века ещё не пели, И не жаловались; взамен Пасторалей и акварелей: Травок, лужиц, овечек, дев — Спарты мужественный рельеф». И — «Спарта жаркая: круть и сушь! Спарта спёртая: скоком конским Здесь закон по уступам душ. Каждый взращивает лисёнка Под полою...»
И ещё и ешё греческие, италийские, мифологические вспышки и сполохи, разбросанные по стихотворениям отсветы столь далёкого классического костра! «Над ужаленною Федрой Взвился занавес, как гриф...», «Глазами заспанных Ариадн — Обманутых...», «Женою Лота насыпью застывшие столбы...», «Волчицы римской Взгляд, в выкормыше зрящей — Рим!», «Час Души - как час струны Давидовой сквозь сны Сауловы...», «Так Поликсена, узрев Ахилла Там, на валу...» И вновь и вновь: темы времени — Вечности и времени — «Минуты минущей»; всплески российской тоски; библейские вариации - и всё пронизывающая Сивиллина, сибиллическая тема Рока...
Всё это, нагнетаясь, накручиваясь, нарастая, требует выхода, осуществления и осмысления в просторе большого произведения, требует единого костяка крупной вещи, её ограничительных, но раскрепощающих и организующих законов.
В черновую тетрадь начинает — исподволь пока ещё — внедряться Трагедия - среди колонн стихов, их нервных вертикалей - большими плоскостями прозы: предварительных планов пьесы «Ариадна»; «биографических» сведений о её героях; их характеристик; готовится ложе античной трагедии для современного и вечного потока страстей и бед человеческих.
Стихи (у Марины всегда - монологи, всегда - безответные!), облечённые в плоть героев, наконец-то смогут обрести право на диалог...
Сквозь стихотворения и отдельные строки, строфы, написанные уже в осенней Праге, после переезда туда из деревни, просвечивает город, именно этот, неповторимый...
«Как бы дым твоих не горек Труб, глотать его — всё нега! Потому что ночью - город — Опрокинутое небо... - Аллеи последняя алость... — По набережным, где седые деревья... — Фонари, горящие газом Леденеющим... — Улицы не виноваты в ужасах Нашей души... -Прага, каменная поэма...» — и, наконец, встаёт во весь свой ночной рост «Пражским рыцарем»: — «Бледнолицый Страж над плеском века, Рыцарь, рыцарь, Стерегущий реку...»
И от Рыцаря, от того моста над той Влтавой, ощупью черновиков, сквозь ожившую уже ткань первой картины «Ариадны» (мимо и наперекор её путеводной нити, ведшей из лабиринта к свету), — к лабиринту великого отчаянья поэм «Конца» и «Горы», неотвратимо назревающих в недрах души и глубинах тетради.
Скоро они, поэмы эти, прорвут все плотины прочих творческих замыслов, подобно тому как чувство, их (поэмы) породившее, перемахнет через оплоты задуманного, положенного, возможного.
«Есть чувства, — писала Марина в те дни, — настолько серьёзные, настоящие, большие, что не боятся ни стыда, ни кривотолков. Они знают, что они - только тень грядущих достоверностей».
Такими достоверностями и стали поэмы «Конца» и «Горы».
Разрыв между их героями произошёл, судя по Марининой записи, 12 декабря 1923 года. Это не был обрыв «вообще отношений», начавшихся задолго до пражской осени 1923-го и длившихся до самого отъезда Марины в Советский Союз, а для героя Поэм длящихся и по сей день, ибо он через всю свою жизнь, многотрудную и мужественную, пронес высокую, верную, самоотрешённую память о коротком и горестном счастье, осенившем его62.
Я не взялась бы говорить о герое Поэм — не моё это дело и вообще ничьё, ибо всё, имевшее быть сказанным и обнародованным о нём и об их героине, сказано в Поэмах Мариной и ею же обнародовано — если бы не «кривотолки», те самые, «которых не боятся чувства», но от которых страдают люди, а вместе с ними — и истина.
Далеко не все Маринины корреспонденты и собеседники, мимолётные «друзья» и просто знакомые оказались впоследствии на высоте её до- пражский рыцарь верия или хотя бы на уровне элементарной воспитанности (как её ни прививали им в детстве), публикуя на страницах зарубежной печати «воспоминания» о Цветаевой и её близких, касаясь обстоятельств их жизни и поворотов их судьбы. Речь не о тех «воспоминателях», кого память подводит на старости лет - с кем не бывает! - и не о тех, кому недостаёт сердца или глубины - на нет и суда нет! - речь о небескорыстных сенсационерах, о недоброжелате-лях-обывателях, сводящих - всегда на расстоянии безнаказанности -посмертные или прижизненные личные или политические счёты; о дельцах от окололитературы, плодящих домыслы и вымыслы, калечащих факты в своих якобы «исследованиях творчества и биографии».