Владимир Кантор - В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики
Уход Кавелина в 1848 году из университета, вызванный неприятной житейской историей и оценённый современниками как благородный гражданский акт, исторически совпал с наступлением так называемого «мрачного семилетия». На европейские революции николаевская деспотия ответила дикими репрессиями. «… В событиях Запада, — вспоминал С. Соловьёв, — нашли предлог явно преследовать ненавистное им просвещение, ненавистное духовное развитие… Это был стрелецкий бунт своего рода; грубое солдатство упивалось своим торжеством и не щадило противников, слабых, безоружных. Время с 48-го по 55-й год было похоже на первые времена римской империи, когда безумные цезари, опираясь на преторианцев и чернь, давили всё лучшее, всё духовно развитое в Риме. Начали прямо развращать молодых людей, отвлекать их от серьёзных занятий, внушать, чтоб они поменьше думали, побольше развлекались, побольше наслаждались жизнью… Принялись за литературу; начались цензурные оргии, рассказам о которых не поверят не пережившие это постыдное время; говорю — постыдное, ибо оно показало вполне, какие слабые результаты имела действительность XVIII-го и первой четверти XIX-ко века, как слабо было просвещение в России; стоило только Николаю с товарищи немного потереть лоск с русских людей — и сейчас же оказались татары…
Что же было следствием? Всё остановилось, заглохло, загнило. Русское просвещение, которое ещё надобно было продолжать возвращать в теплицах, вынесенное на мороз, свернулось. Лень, стремление получать как можно больше, делая как можно меньше, стремление делать всё кое-как, на шерамыгу, — все эти стремления, так свойственные нашему народу вследствие неразвитости его, начали усваиваться, поощряемые развращающим правительством… »{204}. Картина, как видим, нарисована безрадостная, хотя очень даже знакомая человеку, выросшему уже в середине XX столетия в России.
Но всё это не поколебало кавелинскую «формулу» русской истории. В сентябре 1848 года он писал Грановскому: «Я верю в совершенную необходимость абсолютизма для теперешней России; но он должен быть прогрессивный и просвещённый. Такой, каков у нас, — только убивает зародыши самостоятельной, национальной жизни»{205}. А в том, что культура, просвещение, национальная жизнь и литература должны быть самостоятельны и что это совместимо с абсолютизмом, Кавелин был уверен вполне. Поэтому так энергично выразился он по поводу смерти Николая спустя семь лет, в марте 1855 года: «Калмыцкий полубог, прошедший ураганом, и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лица у мысли, погубивший тысячи характеров и умов, истративший беспутно на побрякушки самовластия и тщеславия больше денег, чем все предыдущие царствования, начиная с Петра I, — это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры — околел, наконец, и это сущая правда! До сих пор как-то не верится! Думаешь, неужели это не сон, а быль? Экое страшилище прошло по головам, отравило нашу жизнь и благословило нас умереть, не сделавши ничего путного! Говори после этого, что случайности нет в истории и что всё совершается разумно, как математическая задача. Кто возвратит нам назад тридцать лет и призовёт опять наше поколение к плодотворной и вдохновенной деятельности! Какому Ваалу нового времени принесены в жертвы лучшие силы, цвет и надежда России?»{206}
Но складывать руки Кавелин — «оптимист», «вечный юношам» по определению современников, — не собирался, тем более что правление Николая для него — историческая случайность. Он опять начал читать лекции, и они имели успех, казались одним из факторов обновления жизни[7], его новые выступления в печати получили восторженный отзыв Чернышевского[8]. Кавелинские исследования русской истории оказывали бесспорное влияние на духовную жизнь общества, а стало быть, и на развитие литературы, быть может, даже большее, чем занятие историей самих писателей. Современники это прекрасно понимали. «… Разработка русской истории, благодаря трудам новой исторической школы (гг. Соловьёв, Кавелин и др.), получила для общества важность, какой не имела прежде… Нет сомнения, что этот новый прогресс в умственной жизни нашей публики благотворные образом отразится и на развитии всей нашей литераторы»{207} Сегодня нам особенно ясно, что литература нового времени, лишённая исторического самосознания, умирает как в безвоздушном пространстве, становясь пленником конкретного псевдоисторического времени и не имея шансов перейти в «большое время» (М. Бахтин).
Но Кавелин был занят и потаённой работой, начало которой относится ещё к периоду до смерти Николая. Вот что вспоминал Б. Чичерин: «На юбилей прибыл из Петербурга Кавелин. Однажды он приехал ко мне и стал говорить, что положение с каждым днём становится невыносимее и что так нельзя оставаться. О каком-либо практическом деле думать нечего, печатать ничего нельзя; поэтому он задумал завести рукописную литературу, которая сама собою будет ходить по рукам»{208}. Не случайно герценовские «Голоса из России» начались статьями Кавелина. В лондонской печати он выступил даже раньше, чем в российской.
Разумеется, кавелинский и «самиздат» и «тамиздат» оставались безымянными. При этом авторитет Кавелина в научных и придворных кругах как специалиста-историка и прогрессивного деятеля был в те годы столь высок, что его приглашают в воспитатели к наследнику. Перед Кавелиным возникает перспектива деятельности В. Жуковского, воспитавшего, как многим казалось, «просвещённого монарха» — Александра II. Но такой — вторичной в каком-то смысле, во всяком случае, опосредованной, рассчитанной на десятилетия — деятельности ему явно было недостаточно. Он хотел активного участия в общественной борьбе. И прежде всего возможно более быстрого и безболезненного упразднения крепостного права, этого проклятия русской жизни. По разлитому в воздухе эпохи настроению было понятно, что самодержец этот вопрос собирается решать. Но говорить об отмене крепостного права в печати было, однако, ещё запрещено. В продолжение своей «рукописной литературы» Кавелин пишет своего рода трактат — широко разошедшуюся по рукам «Записку об освобождении крестьян». Часть этой записки — без имени автора — печатает в «Голосах из России» Герцен, в «Современнике» другую часть, тоже безымянно, печатает Чернышевский, сопровождая её словами: «Мы поставляем эту записку, как формулу соединения для людей, подобно нам сочувствующих основным убеждениям автора её»{209}. Имя автора «Записки» становится, тем не менее, известным, и Кавелина отстраняют от преподавания наследнику. Но профессором Петербургского университета он остаётся по-прежнему. Кавелин продолжает разрабатывать важный и тогда для России вопрос — крестьянский, вопрос о земельной собственности. Полагая, что личная собственность несёт благосостояние и промышленный прогресс, Кавелин всё же предлагает не давать этой форме собственности особенного развития, сохраняя наряду с нею общину как противовес возможному «пролетариатству» и бунтам, могущим разрушить государство.
Между тем напряжение общественной жизни усиливалось, и среди современников консервативного толка Кавелин начинает слыть «красным». Он близок к кругу «Современника», приглашает Добролюбова готовить в университет своего единственного сына. Добролюбов пишет Кавелину и его жене трогательные письма, объясняется в любви к своему воспитаннику, необычайно даровитому юноше. Это годы студенческих волнений в университете, требований студенческого самоуправления. Кавелин поддерживает студентов и в знак протеста против их преследования демонстративно подаёт в отставку. Он на стороне Герцена в полемике с либералом-охранителем Б. Чичериным, бывшим своим соратником, даже соавтором. Кавелин публикует в «Колоколе» статьи в защиту Герцена. Эта активная общественная деятельность продолжалась, несмотря на семейную трагедию — безвременную смерть сына, последовавшую спустя несколько месяцев после смерти Добролюбова. Герцен пишет Кавелину сочувствующее письмо, говорит, что посвящает ему, чтоб хоть как-то его утешить, лучшую свою статью последних лет — о Роберте Оуэне. 1862 год. Петербургские пожары. Кавелин, как и многие современники (Достоевский, Лесков), поверил, что это дело рук «революционной партии». Начинается расхождение, а затем и разрыв Кавелина с радикальной частью общественного движения. Будучи бескомпромиссным в личных отношениях, в отстаивании собственной чести и достоинства, Кавелин боится бескомпромиссности в политике. Достаточно напомнить об оправдании в письме Герцену ареста Чернышевского: «Аресты меня не удивляют, и признаюсь тебе, не кажутся возмутительными. Это война: кто кого одолеет. Революционная партия считает все средства хорошими, чтоб сбросить правительство, а оно защищается своими средствами. Не то были аресты и ссылки при подлеце Николае. Люди гибли за мысль, за убеждения, за веру, за слова. Я бы хотел, чтоб ты был правительством и посмотрел бы, как бы ты стал действовать против партий, которые стали бы против тебя работать тайно и явно[9]. Чернышевского я очень, очень люблю, но такого брульона[10] , бестактного и самонадеянного человека я никогда ещё не видал. И было бы за что погибать! Что пожары в связи с прокламациями — в этом нет теперь ни малейшего сомнения»{210}. Надо сказать, что такие доказательства не были представлены даже полицией. Не случайно арестом Чернышевского возмутились такие деятели русской культуры, как, скажем, С. Соловьёв и А. Толстой. Но в словах Кавелина явно слышится испуг либерала, боящегося, что политика реформ может быть резко свёрнута и прекращена.