Жан Старобинский - Материя идей
Обзор книги Жан Старобинский - Материя идей
Жан Старобинский
Материя идей
Беседа с Сергем Зенкиным
Сын эмигрантов из Польши, переехавших в Швейцарию перед Первой мировой войной, Жан Старобинский родился в 1920 году в Женеве, и вся его научная деятельность связана с Женевским университетом. Он завоевал мировую славу трудами по истории литературы и истории идей, по большей части посвященными эпохе Просвещения. Среди его книг: «Жан-Жак Руссо, прозрачность и преграда» (1957), «Живой взгляд» (1961), «Отношение критики» (1970), «Изобретение свободы» (1964), «Портрет художника в образе паяца» (1970), «1789 год: Эмблемы Разума» (1973), «Монтень в движении» (1984), «Лекарство в самом недуге» (1989), «Действие и противодействие» (1999, рус. перев. 2008 под названием «Действие и реакция»). В последние годы один за другим выходят сборники многочисленных статей Старобинского, ранее разбросанных по разным изданиям, — о Руссо, о Дидро, об истории понятия «меланхолия» и т. д.
В молодости Жан Старобинский изучал не только литературу, но и медицину. Подобно медику, он рассматривает свою работу как особого рода искусство; в соответствии с традициями медицины сосредоточивает внимание на конкретных, индивидуальных случаях (отдельный автор, текст, «симптоматичный» мотив), воздерживаясь от глобальных обобщений; как и во врачебной практике, мыслит интерпретацию текстов прошлого в форме личностного «отношения» с их авторами; наконец, как медицина стремится активизировать внутренние ресурсы организма для борьбы с недугом, так и он ищет в самом тексте средства к его познанию. Эти принципы, общие для врачебного искусства и для герменевтики текста, Старобинский разделял с Жоржем Пуле, Жаном Руссе и другими участниками так называемой «женевской школы», которая в 1950–1960-е годы сделала важный шаг к обновлению литературоведения во франкоязычных странах.
Женевская школа явилась одной из первых форм «новой критики», и Старобинский охотно признает интерес, с которым он «вслушивался издалека» в структурно-семиотические теории 60–70-х годов. Как и структуралисты, он предпочитал синхронное описание текстов их историко-генетическому исследованию. Он серьезно интересовался лингвистикой, и одной из его заслуг стало открытие и научная публикация в 1964 году заметок Фердинанда де Соссюра об анаграммах. Однако его метод отличается от структурального тем, что толкователь не прилагает к тексту готовый научный метаязык, а находит такой язык в самом тексте. Его «критический путь» проходит через различные планы комментируемого произведения, каждый из которых можно описать с помощью особого технического метаязыка, но никакая аналитическая техника не способна задать переход от одного плана к другому.
Начиная с 70-х годов в творчестве Старобинского все большее место занимают междисциплинарные труды по истории культуры: история архетипической фигуры клоуна, которая сделалась образом художника в романтизме и постромантизме, или же исследования ряда фундаментальных понятий европейской культуры — таких как «цивилизация», «воображение», «мифология», «реакция» и т. п. В этих ключевых словах-понятиях Старобинский выявляет внутренние противоречия, неоднозначные оценки: скажем, «цивилизация» с самого своего появления в XVIII веке получала то положительный, то отрицательный смысл, и дальнейшее развитие понятия продолжает варьировать эту его исходную двойственность, побуждая нашу собственную цивилизацию к самосознанию и самокритике.
Книги Жана Старобинского переведены на многие языки, он член нескольких академий во Франции и других странах. На русском языке, кроме уже упомянутой монографии «Действие и реакция», имеется большой двухтомник его избранных работ «Поэзия и знание» (2002). «Иностранная литература» уже публиковала интервью с ним, посвященное культурной памяти Женевы (2002, № 9). Ниже — еще одна беседа со швейцарским ученым, посвященная общим проблемам интеллектуальной истории. Ее французская версия была напечатана в международном журнале «Intellectual News» (2010, № 16), давшем согласие на публикацию русской версии.
Сергей Зенкин. На протяжении своей научной карьеры вы постоянно сочетали историю литературы с историей идей — в частности, идей медицинских. Чем это вызвано — житейской случайностью или методологическим убеждением?
Жан Старобинский. Всякая деятельность зависит от своих предпосылок, и в таком смысле я признаю, что в моих трудах сказывались и житейские случайности, например, когда эти труды касались медицинских проблем. Мои родители были оба врачами. Моя жена — врач. Во время войны я жил в мирной Швейцарии, но ее спокойствие могло оказаться призрачным. Изучив в университете греческий, латынь и французскую литературу, я взялся за медицину, работал интерном в женевской университетской больнице, а еще позднее в психиатрической клинике Сери в Лозанне. Собственно литературные исследования (о современной поэзии, затем о Стендале, Кафке, Монтескье) были для меня как бы параллельным занятием, которое в конечном счете взяло верх.
Очень скоро мне стало ясно, что медицинское знание, процесс его формирования и его собственная природа могут стать предметом философских размышлений, примеры которых я находил то у медиков (таких как Курт Гольдштейн[1]), то у философов науки — таких как Гастон Башляр с его книгой о формировании научного духа[2], или Жорж Кангилем[3] с его исследованиями о норме и патологии.
Следствием моего двойного образования явилась склонность смотреть глазами историка культуры на сегодняшнее состояние медицины и, обратно, изучать литературные произведения подобно клиницисту, который хоть и сочувствует своим пациентам, но рассматривает их семиологически, обращая внимание на признаки и симптомы болезни. Я опубликовал несколько статей об истории и «теориях» медицины в журнале «Критик», основанном за несколько лет до того, вскоре после войны, Жоржем Батаем и Эриком Вейлем[4]. В том же плане развивались и другие мои исследования — в частности, о меланхолии и о телесных восприятиях. Мои интересы получили более точное направление в Балтиморе, куда пригласил меня для преподавания Жорж Пуле[5]. За три года (1953–1956), проведенные в университете Джонса Хопкинса, я познакомился с историей идей в той ее форме, которую прославили А. О. Лавджой (автор «Великой цепи бытия»)[6] и его друг Джордж Боас[7], уделявший много внимания «примитивизму», то есть различным формам ностальгического превозношения «первобытных времен».
Там же, в Историко-медицинском институте университета Джонса Хопкинса, я слушал лекции Александра Койре, из которых затем выросла его книга «От замкнутого мира к бесконечной вселенной»[8]. Среди моих новых коллег и друзей был и теоретик стиля Лео Шпитцер[9]. Для него история идей была невозможна без пристального внимания к жизни языка, то есть к изменениям в значении слов, которые должна описывать семантическая история, связанная с историей стилей. Я усвоил этот урок. Моя книга «Действие и противодействие» (1999) задумана в первую очередь не как история научных идей, а как подробное и документированное исследование значений, сообщаемых словом «реакция» в его различных употреблениях — в западноевропейских языках эта история тянется от Средних веков до наших дней.
С. З. Почему большинство исследований по интеллектуальной истории (включая большинство ваших собственных работ) имеют своим предметом так называемое «раннее Новое время»? Следует ли считать, что эта эпоха, предшествующая Великой французской революции, являет нам идеи в каком-то особо четком состоянии, которое в дальнейшем затемняется? Может быть, ныне идеи в точном смысле слова уступают место более сложным образованиям, таким как «идеологии» или «дискурсы»?
Ж. С. Да, история идей действительно выказывала предпочтение тем векам, когда бурно развивалось научное понимание природы. Вехами для нее стали новая космология, новая физика, новые технические достижения, возникшие в результате применения математических и экспериментальных методов. В эпоху Просвещения переменилось очень многое. И историки пытались установить связи между прогрессом причинно-следственного знания и той эволюцией, которая коснулась, на уровне фактов и доктрин, таких областей, как религия, политика, организация общества и частный быт. Таким образом, история идей стала описывать переносы авторитета, в результате которых повсюду возобладали разум и расчет. В какой мере они начали играть ту господствующую роль, которая раньше принадлежала богоявленной истине? История идей часто задавалась этим вопросом. И у нее тут было много работы. Кроме того, в эпоху этих перемен, в эпоху «раннего Нового времени» раскрыло все свои последствия великое изобретение книгопечатания. Печать сделала для нас доступными множество документов, количество которых еще более возросло благодаря открытию и завоеванию Нового Света. Во множестве стали распространяться рассказы о путешествиях, а также доклады и дискуссии ученых обществ и академий. История идей, особенно когда она выделяется в отдельную дисциплину, непременно требует обширной библиотеки. Она зовет себе на помощь не только теологов, философов, поэтов, но и теоретиков права и применяющих это право судей, художников, путешественников, мемуаристов.