Т. И. Каминская - «Антика. 100 шедевров о любви» . Том 2
X
Ариадна[134]
Дикие звери – и те гораздо тебя милосердней.
Злее, чем ты, ни один веры моей не попрал.
Это послание с тех берегов, Тезей, посылаю,
Лодку откуда твою парус унес без меня,
Где Ариадну и ты, и сон мой предал коварный,
И насмеялся злодей над сновиденьем моим.
Были минуты, когда впервые хрустальной росою
Блещет земля, и в листве жалобно птицы поют.
В тонкой дремоте, сквозь сон, вся томная, руки к Тезею
Я потянула – обнять, с жаркого ложа привстав.
Нет никого! Я назад руками, и вновь простираю,
Щупаю ложе кругом целое, нет никого!
В ужасе сон отлетел… С тревогою я подымаюсь,
С ложа пустого скорей ноги стремятся бежать.
Руки я сжала, и грудь зазвучала под звонким ударом,
И перепутанных сном пряди терзала я кос.
Месяц сиял. Я гляжу, чего кроме вод не замечу ль;
Сколько достали глаза, – берег один предо мной.
То туда, то сюда мечусь в беспорядочном беге,
Тонет в глубоком песке, медлит девичья нога,
И пока по всему кричала я брегу Тезея,
Вторили имя твое полые скалы одни.
Я призывала стократ, стократ берега призывали,
Точно несчастной помочь даже природа рвалась.
Там, на горе, где вверху кустарник виднеется редкий,
Полуисточен волной хриплой нависнул утес;
Я – на скалу, – сил горе дает, – оттуда далеко
Море открытое я меряю взором своим.
И вдалеке, – уж во мне и ветры жестокими стали, —
Вижу, стремительный Нот ваши надул паруса.
Вижу ль, иль кажется мне, что вижу, – от этого вида
Стала я льда холодней, вся помертвела я вмиг.
Долго скорбь не дает цепенеть. Пробужденная скорбью,
Да, пробужденная, так громко Тезея зову:
«В бегство ль, бесчестный, спешишь? – кричу я, – Тезей, воротися!
О воротися! не всех лодка твоя приняла».
Так я кричала, а крик не хватал, – дополняла биеньем,
Скорбно с ударами в грудь вопли сливались мои.
Если тебе не слыхать, чтоб мог ты, однако ж увидеть,
Я распростертой рукой знаки давала тебе,
И на высоком пруте раскинула плат белоснежный,
Чтоб позабывшим меня напоминать о себе.
Вот уж из глаз ты пропал; и тут лишь я зарыдала,
Раньше же робким очам скорбь не давала рыдать.
Что же вы больше могли, как плакать над бедною, взоры,
Чуть перестал уже вам парус виднеться родной?
То я бродила одна, раскидав беспорядочно косы,
Точно Вакханка, когда бог Огигийский[135] томит;
Иль, холодна, на скале сидела, на море взирая, —
Камень сидением был, камнем сидела и я.
Часто на ложе взойду, обоих принявшее ложе,
Но не судившее нас вместе двоих отпустить,
И следы осязаю твои заместо Тезея,
Эту постель, твоего тела хранившую жар.
Брошусь, и слезы ручьем польются обильным на ложе,
Вскрикну: «Мы оба тебя смяли, – верни же двоих!
Двое сюда мы взошли, – зачем же не двое уходим?
Ложе коварное, где большая доля из нас?»
Что предпринять? куда мне бежать? на острове диком
Нету работы людей, нет и работы волов.
Море кругом берегов разлилось, и путем незнакомым
Здесь не пристанет корабль и ни единый моряк.
Дай мне попутчиков, дай и ветер по путный, и парус, —
Что мне и в этом? Пути нет мне к отцовской земле.
Пусть на счастливой ладье пройду я спокойные воды,
Пусть запрещает ветрам царь их, – изгнанница я.
Уж не увижу тебя, на сто городов поделенный
Крит мой, знакомая встарь отроку Зевсу страна.[136]
Но и родитель, и им правосудно хранимое царство
Преданы делом моим, – милые мне имена.
Помнишь, чтоб ты, победив, в лабиринте все ж не остался,
Я путеводную нить в руки тебе предала;
Тут то ты нам обещал: «Клянуся опасностью этой,
Будешь моею, пока оба на свете живем».
Живы, Тезей, мы, но я не твоя уж! Ах, если живешь ты?
Я – погребенная злым мужа коварством жена.
Лучше б меня булавой убил ты, бесчестный, как брата,[137]
Лучше бы смертью моей верность свою разрешил.
Ныне ж не только я все, что могу претерпеть, представляю,
Но и что предстоит брошенной каждой терпеть.
Перед очами встают все случаи смерти возможной,
Смерти страшнее самой мне ожиданья ее.
Вот уж подходят ко мне, мне чудится, здесь или там вот
Волки, что б жадно клыки в слабое тело вонзить.
Может быть, желтые львы на острове водятся этом,
И кровожадному здесь тигру пристанище есть.
А моря, говорят, скрывают громадных тюленей.
Да и от острых мечей где оборона моя?
Только б в жестокую цепь, как пленнице, рук не сковали,
И раболепной руке не дали пряжу сновать.
Боги! Минос мой отец, а мать Аполлонова дочерь,[138]
Мне не забыть, что моим был обрученным Тезей.
Если на море взгляну, на земли, на берег далекий,
Многим грозит мне земля, многим и воды грозят.
Небо осталось, но там боюсь небожителей вечных.
Ах, на добычу зверям диким покинута я.
Пусть тут и жители есть, – я им не посмею поверить:
Горе учило меня всех опасаться чужих.
Если б жил Андрогей,[139] и жертвами это злодейство
Не искупала бы ты, о Кекропидов земля![140]
И не повергнут был твоей булавой узловатой,
Силою мощный Тезей, тот полумуж – полубык,[141]
И не дала б я тебе путеводные нити к возврату,
И, пробираясь по ним, ты б не вернулся назад.
Но не дивлюсь, что тебе и эта досталась победа,
И распростершийся зверь Критскую землю покрыл.
Можно ли было пробить рогами железное сердце?
И непокрытая грудь твердой бронею была, —
В ней принес ты кремень, принес адамант несборный,
В ней и кремня холодней сердце Тезея принес…
Вы, беспощадные сны, зачем обессилили деву?
Лучше бы вечная ночь взоры закрыла мои.
Ветры, жестоки и вы и слишком готовы к обиде,
Ветры, дышавшие так бодро на горе мое.
Злая рука, и меня, и брата убившая злобно!
Клятва, данная нам, имя бесплодное ты…
Против меня собрались и ветер, и сон, и коварство,
Три те причины одну деву сгубили меня.
Знать, не увидеть уж мне и матери слез, умирая,
И никакая рука глаз у меня не смежит.
Скорбно душа отлетит в чужое, холодное небо,
Тела родная рука не умастит мне в гробу;
К непогребенным костям морские птицы слетятся…
Тех ли заслугой своей стоила я похорон?
В гавань Кекропса взойдешь и, встреченный родиной милой,
Ставши высоко в челе подданных верных твоих,
Станешь ты сказывать им про гибель быка – человека
И про сомнительный путь в каменном доме его;
Тут расскажи и про нас, как нас ты покинул в пустыне,
К подвигам славным твоим стоит причесть и меня.
Нет, не Эгей твой отец, и ты не Питтеевой Эфры[142]
Сын: породили тебя скалы и море, Тезей!
Боги! когда бы с кормы высокой меня ты заметил,
Взоры смутил бы твои мой опечаленный вид.
Хоть и не взором сейчас, так мыслью увидеть ты можешь,
Как я леплюсь на свале, вплоть над неверной водой,
Как распустила свои, в знак траура горького, косы,
И туника от слез, как от дождя, тяжела;
Тело как нива дрожит побитая грозным Бореем,
И под дрожащей рукой сжатое бьется письмо.
О, не заслугой своей, – она миновала, – молю я;
Пусть благодарности я не заслужила, Тезей, —
Казни достойна ли я? Пусть я не причина спасенья,
Но для чего же моей смерти, причиною ты?
Грустно я руки в тебе простираю чрез дальнее море,
Руки, уставшие грудь скорбную бить и терзать;
Этих рассыпанных кос обилье к тебе простираю,
Горько слезами молю, коих источником ты ж:
Ах, обрати свой корабль, Тезей, воротися по ветру;
Если тебя не дождусь, прах мой с собой забери.
XI
Канака[143]
Если посланье грязнят местами неясные пятна,
Знай, это кровь госпожи стерла местами письмо.
Правой держу я перо, а левою меч обнаженный,
И на груди у меня свиток открытый лежит.
Вот Эолиды образ, письмо посылающей брату.
Так я наверно б пришлась злому отцу по душе.
Пусть бы убийство мое своими он видел очами,
И на виновных глазах наша свершалася казнь.
Но жестокий, стократ своих беспощаднейший Евров,[144]
Верно б на раны мои взором взирал он сухим.
Видно недаром пройдет с жестокими вихрями знаться,
Подданных нравам и сам их соответствует царь.
Потом он и Зефиром, и стран Сифонских[145]
Бореем Правит, и дерзким крылом, Евр ненасытный, твоим;
Правит ветрами, но ах! не правит волнением гнева,
Целое царство его меньше порочной души.
Что же мне в том, что близка именами дедов я небу,
И среди кровной родни Зевса могу называть?
Ту же враждебную сталь, подарок отца погребальный,
Женской держу я рукой, вовсе не женский снаряд.
О, когда б, Макарей, сочетавшее нас воедино
Страсти мгновенье пришло после кончины моей!
Брат, для чего ты меня полюбил не братской любовью?
Что я тебе не была, как подобало, сестрой?
Но разгорелась и я; знакомого раньше по слуху
Чуждого чуяла я бога пылавшей душой.
Краска сбежала с лица, худоба подернула члены,
И перед нищей мои плотно смывались уста.
Сон беззаботный прости, и ночь уже годом казалась,
И без болезни больным стоном вздымалася грудь.
Что со мной, не могла себе разъяснить я причины;
Только, не зная любви, уж истомилася ей.
Первая нянька беду почуяла старческим сердцем,
Первая нянька: «Да ты, – молвит, – дитя, влюблена».
Я покраснела и взор склонила стыдливая долу,
И молчаливый мой стыд целым признанием был…
Бремя вспухало уже моего соблазненного чрева,
Тайная ноша гнела слабые члены свинцом.
Скольких трав мне тогда и скольких лекарств не носила
Нянька и смелою мне все подавала рукой,
Чтоб изнутри, и в этом одном от тебя я таилась,
Чтобы из чрева у нас вырвать взрастающий плод.
Но чрезмерно живучий ребенок противился всяким
Снадобьям, твердый покров бедного скрыл от врага.
Девять уж раз возрождалась сестра прекрасная Феба,
И в десятый Луна светлых пустила коней, —
Я же, не ведая, что причиной внезапных страданий,
Новой и чуждой всего жертвою стала родов.
Сил мне не стало молчать… «Зачем же вину открываешь?»
Шепчет и плачущей рот нянька сжимает рукой.
Что мне поделать в беде? Исторгает стоны страданье,
Страх же и нянька, и стыд самый велит замолчать.
Стоны стараюсь сдержать и рвущийся крик прерываю
И принуждаю себя пить свои слезы сама.
Смерть пред очами была, помочь отрекалась Люцина,[146]
Тяжкой виною и смерть стала б, когда б умерла.
Тут, надо мною склонясь, – и кудри, и плащ в беспорядке —
Грудь прижимая в груди, тело согрел ты мое
И восклицаешь: «Живи, сестра, о сестра дорогая,
Не умирай и в одном теле двоих не губи!
Силы надежда придаст: ты брату станешь женою,
Тот, от кого родила, станет и мужем тебе».
Мертвую, – веришь ли мне? – те речи меня воскресили,
И родилося дитя – бремя мое и вина.
Но погоди ликовать! Эол во дворце восседает,
Надо от взоров отца скрыть преступление нам.
В листья старуха дитя и в белые ветви оливы
Тщательно скрыла и, вкруг легкой повязкой обвив,
Мнимую жертву несет и шепчет святую молитву.
Тут и народ, и отец жертве дорогу дают.
Близко к порогу была; но плач до отцовского слуха
Вдруг достигает, – дитя криком себя выдает.
Вырвал ребенка зараз и лживую жертву вскрывает
Царь, и безумным его воплем наполнен дворец.
Также, как море дрожит под слабым дыханием ветра,
Теплый как Нот всколыхнет ясени тонкую трость,
Так трепетали тогда мои побледневшие члены,
Также под дрожью моей ложе пошло ходенем.
Вот прибегает и наш позор разглашает он воплем,
И от печальных ланит руки едва воздержал.
Я пред позором моим лишь горькие слезы точила,
Робкие речи сковал трепетом страх ледяным.
Птицам забросить и псам велит он невинного внука
И на пустынных местах кинуть ребенка велит.
Тот, несчастный, кричал; казалось, он чувствовал гибель,
И, как умел, своего криками деда молил.
Что ж у меня на душе тут делалось, брат, догадайся, —
Сам ты по чувствам своим можешь мои оценить, —
Как у меня на глазах мой ворог к высокому лесу
Сердце мое уносил, злым на съеденье волкам.
Вышел из терема царь. Тут грудь поразила руками,
Ногти в ланиты свои с мукой вонзала тут я.
Тою порою, с лицом печальным, отцовский приспешник
Входит, и вот из его уст недостойная речь:
«Царь посылает тебе свой меч», – и меч он вручает, —
Ты, по заслугам, сама волю его разгадай».
Знаю – и с твердой душой жестокой воспользуюсь сталью,
Скрою глубоко в груди этот подарок отца.
Этим ли даром мой брак, родитель, ты вздумал украсить?
Этим приданым, отец, дочь осчастливишь свою?
Прочь же, прочь, Гименей обманутый, с факелом брачным,
От нечестивых палат быстрой стопою беги!
Вы же бросайте в меня свой факел, Еринии[147] мрака,
Пусть запылает огнем мой погребальный костер!
С лучшею Паркою[148] в брак вступайте, счастливые сестры,
Но и в разлуке со мной не забывайте сестры.
Что ты наделал, мой сын, так мало мгновений проживший?
Чем до того прогневил деда, едва лишь родясь?
Если он мог заслужить ту казнь, пусть сочтут заслужившим;
Но злополучный, моей терпит он кару вины.
Сын мой, ты матери скорбь, ты хищного зверя добыча,
Горе! – растерзанный им в самый рождения день,
Сын мой, несчастный залог моего злополучного чувства,
Это – первый твой день, это последний тебе.
Мне не судила судьба омыть твое тело слезами
И на гробницу к тебе срезанный локон снести;
К вам не склонялася я, целуя, холодные губки.
Дикие звери мою плоть расхищают и кровь.
С раной в груди и сама полечу я за тенью ребенка,
Вам уж недолго меня бедною матерью звать.
Ты же, ты, обрученный напрасно с несчастной сестрою,
Бедные члены, молю, сына сбери своего,
Матери сына верни к в общей сложи нас гробнице;
Пусть, хоть и тесная, нас урна обнимет двоих.
Помни про нас и живи, и раны полей мне слезами,
Тела любившей тебя, любящий, ты не страшись.
Так соверши же, молю, сестры беззаконно любимой
Волю; а я уж должна волю исполнить отца.
XII