Т. И. Каминская - «Антика. 100 шедевров о любви» . Том 2
XI
Канака[143]
Если посланье грязнят местами неясные пятна,
Знай, это кровь госпожи стерла местами письмо.
Правой держу я перо, а левою меч обнаженный,
И на груди у меня свиток открытый лежит.
Вот Эолиды образ, письмо посылающей брату.
Так я наверно б пришлась злому отцу по душе.
Пусть бы убийство мое своими он видел очами,
И на виновных глазах наша свершалася казнь.
Но жестокий, стократ своих беспощаднейший Евров,[144]
Верно б на раны мои взором взирал он сухим.
Видно недаром пройдет с жестокими вихрями знаться,
Подданных нравам и сам их соответствует царь.
Потом он и Зефиром, и стран Сифонских[145]
Бореем Правит, и дерзким крылом, Евр ненасытный, твоим;
Правит ветрами, но ах! не правит волнением гнева,
Целое царство его меньше порочной души.
Что же мне в том, что близка именами дедов я небу,
И среди кровной родни Зевса могу называть?
Ту же враждебную сталь, подарок отца погребальный,
Женской держу я рукой, вовсе не женский снаряд.
О, когда б, Макарей, сочетавшее нас воедино
Страсти мгновенье пришло после кончины моей!
Брат, для чего ты меня полюбил не братской любовью?
Что я тебе не была, как подобало, сестрой?
Но разгорелась и я; знакомого раньше по слуху
Чуждого чуяла я бога пылавшей душой.
Краска сбежала с лица, худоба подернула члены,
И перед нищей мои плотно смывались уста.
Сон беззаботный прости, и ночь уже годом казалась,
И без болезни больным стоном вздымалася грудь.
Что со мной, не могла себе разъяснить я причины;
Только, не зная любви, уж истомилася ей.
Первая нянька беду почуяла старческим сердцем,
Первая нянька: «Да ты, – молвит, – дитя, влюблена».
Я покраснела и взор склонила стыдливая долу,
И молчаливый мой стыд целым признанием был…
Бремя вспухало уже моего соблазненного чрева,
Тайная ноша гнела слабые члены свинцом.
Скольких трав мне тогда и скольких лекарств не носила
Нянька и смелою мне все подавала рукой,
Чтоб изнутри, и в этом одном от тебя я таилась,
Чтобы из чрева у нас вырвать взрастающий плод.
Но чрезмерно живучий ребенок противился всяким
Снадобьям, твердый покров бедного скрыл от врага.
Девять уж раз возрождалась сестра прекрасная Феба,
И в десятый Луна светлых пустила коней, —
Я же, не ведая, что причиной внезапных страданий,
Новой и чуждой всего жертвою стала родов.
Сил мне не стало молчать… «Зачем же вину открываешь?»
Шепчет и плачущей рот нянька сжимает рукой.
Что мне поделать в беде? Исторгает стоны страданье,
Страх же и нянька, и стыд самый велит замолчать.
Стоны стараюсь сдержать и рвущийся крик прерываю
И принуждаю себя пить свои слезы сама.
Смерть пред очами была, помочь отрекалась Люцина,[146]
Тяжкой виною и смерть стала б, когда б умерла.
Тут, надо мною склонясь, – и кудри, и плащ в беспорядке —
Грудь прижимая в груди, тело согрел ты мое
И восклицаешь: «Живи, сестра, о сестра дорогая,
Не умирай и в одном теле двоих не губи!
Силы надежда придаст: ты брату станешь женою,
Тот, от кого родила, станет и мужем тебе».
Мертвую, – веришь ли мне? – те речи меня воскресили,
И родилося дитя – бремя мое и вина.
Но погоди ликовать! Эол во дворце восседает,
Надо от взоров отца скрыть преступление нам.
В листья старуха дитя и в белые ветви оливы
Тщательно скрыла и, вкруг легкой повязкой обвив,
Мнимую жертву несет и шепчет святую молитву.
Тут и народ, и отец жертве дорогу дают.
Близко к порогу была; но плач до отцовского слуха
Вдруг достигает, – дитя криком себя выдает.
Вырвал ребенка зараз и лживую жертву вскрывает
Царь, и безумным его воплем наполнен дворец.
Также, как море дрожит под слабым дыханием ветра,
Теплый как Нот всколыхнет ясени тонкую трость,
Так трепетали тогда мои побледневшие члены,
Также под дрожью моей ложе пошло ходенем.
Вот прибегает и наш позор разглашает он воплем,
И от печальных ланит руки едва воздержал.
Я пред позором моим лишь горькие слезы точила,
Робкие речи сковал трепетом страх ледяным.
Птицам забросить и псам велит он невинного внука
И на пустынных местах кинуть ребенка велит.
Тот, несчастный, кричал; казалось, он чувствовал гибель,
И, как умел, своего криками деда молил.
Что ж у меня на душе тут делалось, брат, догадайся, —
Сам ты по чувствам своим можешь мои оценить, —
Как у меня на глазах мой ворог к высокому лесу
Сердце мое уносил, злым на съеденье волкам.
Вышел из терема царь. Тут грудь поразила руками,
Ногти в ланиты свои с мукой вонзала тут я.
Тою порою, с лицом печальным, отцовский приспешник
Входит, и вот из его уст недостойная речь:
«Царь посылает тебе свой меч», – и меч он вручает, —
Ты, по заслугам, сама волю его разгадай».
Знаю – и с твердой душой жестокой воспользуюсь сталью,
Скрою глубоко в груди этот подарок отца.
Этим ли даром мой брак, родитель, ты вздумал украсить?
Этим приданым, отец, дочь осчастливишь свою?
Прочь же, прочь, Гименей обманутый, с факелом брачным,
От нечестивых палат быстрой стопою беги!
Вы же бросайте в меня свой факел, Еринии[147] мрака,
Пусть запылает огнем мой погребальный костер!
С лучшею Паркою[148] в брак вступайте, счастливые сестры,
Но и в разлуке со мной не забывайте сестры.
Что ты наделал, мой сын, так мало мгновений проживший?
Чем до того прогневил деда, едва лишь родясь?
Если он мог заслужить ту казнь, пусть сочтут заслужившим;
Но злополучный, моей терпит он кару вины.
Сын мой, ты матери скорбь, ты хищного зверя добыча,
Горе! – растерзанный им в самый рождения день,
Сын мой, несчастный залог моего злополучного чувства,
Это – первый твой день, это последний тебе.
Мне не судила судьба омыть твое тело слезами
И на гробницу к тебе срезанный локон снести;
К вам не склонялася я, целуя, холодные губки.
Дикие звери мою плоть расхищают и кровь.
С раной в груди и сама полечу я за тенью ребенка,
Вам уж недолго меня бедною матерью звать.
Ты же, ты, обрученный напрасно с несчастной сестрою,
Бедные члены, молю, сына сбери своего,
Матери сына верни к в общей сложи нас гробнице;
Пусть, хоть и тесная, нас урна обнимет двоих.
Помни про нас и живи, и раны полей мне слезами,
Тела любившей тебя, любящий, ты не страшись.
Так соверши же, молю, сестры беззаконно любимой
Волю; а я уж должна волю исполнить отца.
XII
Медея
Помню, бывало, тебе служила я, Колхов царица,[149]
В пору, как помощи ты в нашем искусстве искал.
Тут бы Сестры должны, прядущие смертные судьбы,[150]
Пряжу Медеину всю разом допрясть до конца.
Тут бы Медея могла со славой погибнуть; оттоле ж,
Сколько ни длились мои годы, мученье одно.
Горе мне, горе! Зачем, молодыми направлен руками,
По золотое руно мчался Делийский корабль?[151]
Дочь Колхиды к чему Магнетский[152] увидела Арго?
Греческий воин зачем Фазиса[153] воду испил?
Мне для чего без конца понравились русые кудри,
И красота, и речей лживая нежность твоих?
Или, раз уж ладья чужая на берег песчаный
Бросила якорь и к нам смелых бойцов донесла,
Пусть бы и шел, волшебства не зная, под пламя дыханья,
Под наклоняемый рог неблагодарный Язон,
Пусть бы посеял семян и ворогов столько ж посеял,
И от посадков своих сам насадитель погиб.
Сколько б коварства с тобой, злодей ненавистный, погибло,
От головы бы моей сколько развеялось бед!
Есть наслажденье, когда неверных бранишь по заслугам;
Им я упьюся, и в нем радость одна от тебя.
К Колхам велели тебе кормою пристать незнакомой,
В мирное царство моей родины входит Язон.
Там Медея была, – чем ныне твоя молодая;
Сколько родитель ее, столько ж и мой был богат.
Этот – Эфирой[154] при двух морях, тот целой страною
Правит до Скифских снегов, слева весь Понт обходя.
Гостеприимно Эет[155] встречает юных Пелазгов,
Пестрое ложе теснят Греков заезжих тела.
Тут увидала тебя, тут я разглядела Язона,
Это крушеньем моей стало впервые душе.
Вижу – и гибну зараз; огнем незнакомым пылаю,
Как у великих богов факел горит смоляной.
И красавец ты был, и року покорна Медея,
Светлые очи твои взоры мои завлекли.
Скоро дознался злодей, – и кто потаится влюбленный…
Сам выдавая себя, рвется наружу огонь.
Тою норой задают урок: непокорные шеи
Диким волам наклонить под необычный сошник.
Марсовы были быки, гроза не одними рогами, —
Страшно в дыханьи из уст жаркий огонь излетал;
Ноги закованы в медь, и медью задернуты ноздри,
Но под дыханьем быков вся почернела и медь.
Кроме того семена для рожденья народа велели
Благоговейной рукой сеять в просторе полей,
Дабы пронзили тебя родившимся с ними ж оружьем,
И земледелу своя ж гибельна жатва была.
Зоркого стража[156] глаза, не знавшие сну подчиненья,
Тайным обманом смежить – вот и последний урок.
Кончил условья Эет. Печальные вы подымались
С затканных пурпуром лож и от высоких столов.
Как от тебя далеко и брачное царство Креузы[157]
И Креовтова дочь были в ту пору и тесть.
Грустный уходишь, а я слежу за тобой со слезами,
Тихо лепечут уста шепотом легким: прости!
С томною раной в груди коснулась я ложа в светлице,
Всю-то долгую ночь в горьких слезах провела.
Все перед взором моим быки да посев нечестивый,
Все перед взором моим бодрствует злая змея.
В сердце и страх, и любовь; от страха любовь возрастает.
Утро настало, ко мне милая входит сестра
И раскидавшую косы, и павшую ниц на ланиты
Видит Медею, и все около в горьких слезах.
Миниям[158] молит помочь, но просьбой иного достигла:
То, что просила она, я Эзониду[159] даю.
Черная роща там есть от сосен и буков ветвистых,
Чуть проникают туда ясного солнца лучи.
Есть там, – стояла при мне, – часовня Дианы, в часовне
Образ ее золотой, варварским создан резцом.
Помнишь, иль с нами забыл и местности? Здесь мы сошлися,
И коварную речь так начинает Язон:
«Суд и решенье тебе спасения нашего предал
Рок; у Медеи в руках наша и гибель, и жизнь.
Силы иметь погубить – довольно, коль радостно это.
Только спасеньем моим больше прославишься ты.
Нашей бедою молю, которую можешь ослабить,
Деда молю божеством, весь озирающим мир,
Тройственным ликом[160] молю и тайным служеньем Дианы,
Славой молю остальных этого рода богов:
О девица, меня пожалей и моих пожалей ты,
Сделай меня навсегда этой услугой твоим!
Если же мужем избрать не станешь гнушаться Пелазга,
(Только за чтобы ко мне милости столько в богах), —
Раньше дыханье мое развеется в воздухе тонком,
Нежели в спальню женой вступишь Язона не ты.
Слышит Ювона обет, святыню хранящая брака,
И неземная, во чьем мраморном храме стоим!»
Эти слова, – и одни ль слова? – подкупили простую
Девушку, наша рука в руку Язона легла.
Видела я и слезы твои; или лживы и слезы?
Так во мгновенье твои речи пленили меня.
Тут медноногих быков, не пожегши, ты тела впрягаешь,
И, как велели, сохой твердую землю браздишь,
И наполняешь поля посевом зубов ядовитых,
И нарождается там воин с мечом и щитом.
Даже сама я, вручив те чары, бледнея сидела,
Как увидала бойцов бранных, встающих чрез миг.
Дивное чудо, когда землею рожденные братья
Между собою, теснясь, в бой рукопашный сплелись.
Вот и недремлющий страж, высокой треща чешуею,
Свист издает и, клубясь, грудью метет по земле.
Где же приданое там ты видел, супругу-царевну
И разлучающий два моря широкие Истм?[161]
Это не я ли, теперь уж варваркою ставшая дикой,
Ставшая нищей тебе, ставшая вредной, Язон,
Жаркие взоры[162] тогда смежила волшебными снами
И безопасно руно, хищник, тебе предала?
Предан родитель Эет, родное покинуто царство,
В горьком изгнании быть жалкой рабой решено.
Девство досталось мое грабителю чуждому в жертву,
Брошена добрая мать вместе с любимой сестрой.
Но, убегая, тебя не бросила, брат мой, Медея;
Только вот тут у меня вдруг задрожало перо.
Смела рука совершить, не смеет в письме признаваться.
Пусть бы с тобой и меня, брат, растерзали в куски.
Но не боялася я, – чего-ж и бояться убийце? —
Ввериться морю – жена и с преступленьем таким.
Где же вы, боги? В волнах пошлите законную кару
Мужу за дерзкий обман, и за доверчивость мне.
Пусть бы обоих сдавив разбили тогда Симплегады,[163]
И прильнули к твоим кости Медеи костям,
Или ж алчная псам дала на съедение Сцилла.[164]
Сцилле[165] ль еще не губить неблагодарных мужей?
Так, изрыгая валы и столько же снова вбирая,
Пусть бы и нас предала та Тринакрийской волне![166]
Нет, к Гэмонийским[167] стенам живым победитель вернулся
И золотое руно к отчим возносит богам.
Что повторять о любви убийственной Пелия[168] дщерей,
Или ж о теле отца, жертве девичьей руки?
Пусть другие винят, но ты – то хвалить нас обязан,
Ради которого я столько вины приняла.
Нет, ты решился, – слова бессильны для праведной скорби!
Ты мне решился сказать: «Прочь от Эзоновых врат!»
Прочь я пошла из дворца, с двумя сыновьями твоими,
С сопровождающей нас вечно любовью к тебе.
Только внезапно Гимен, распеваемый нашего слуха
Вдруг достигает, огнем ярким лампады блестят,
И разливается флейт для брака для вашего пенья,
Сердцу Медеи грустней и похоронной трубы.
Я задрожала, досель такому не веря злодейству,
Но уже сердце в моей захолодело груди.
Кучей бегут и «Гимен» кричат, Гименей» повторяют.
Все приближается крик, все тяжелей на душе.
И отвернулись рабы, и плачут, и слезы скрывают:
Кто бы подобной беды вестником стать пожелал?
Мне же, чтоб ни было там, уж лучше не ведать хотелось;
Точно бы знала я все, было тоскливо душе.
Только меньшой из детей, – желая увидеть, что будет,
Стал он на первый порог створчатой двери моей:
«Мама, скорее сюда! Язон отец открывает
Шествие, весь золотой, парою правя коней».
Вмиг я покров сорвала и грудь поразила руками,
И от перстов от моих не уцелела щека.
Сердце просилось бежать, в средину толпы замешаться,
С этих кудрей завитых снять и забросить венок.
Чуть удержалася я, чтоб, волосы так растрепавши,
Громко не крикнуть: «Он мой!» и не вцепиться в него.
Радуйся, скорбный отец! забытые радуйтесь Колхи!
Жертву в могиле прими, брата погибшего тень!
Родина, царство и дом утрачены; ныне покинул
Бас и супруг, для меня бывший единственный всем.
Видно ж могла я и змей смирять, и быков разъяренных,
Лишь одного не могла мужа смирить до конца,
И напускавшая пыл жестокий волшебным искусством
Ныне бессильна сама пылкой любви избежать.
И заклятия я, и травы, и чары забыла;
Что мне богиня и что сила Гекаты святой!
И безрадостен день, и, бодрствуя в горькие ночи,
Сердцу печальному миг сладкого сна не найти.
В силах была усыпить дракона, себя же бессильна!
Каждому наши труды, видно, полезней, чем нам.
Тело, спасенное мной, разлучница – тварь обнимает,
Ей достаются плоды наших тяжелых трудов.
И, быть может, не раз, пред глупой кичася невестой,
И для пристрастных ушей милый слагая рассказ,
Нравы мои и лицо ты новой чернишь клеветою.
Пусть веселится, смеясь нашим порокам, она!
Пусть, насмехаясь, лежит высоко на пурпуре Тирском!
Скоро заплачет, и жар пламенем мой превзойдет!
Был бы лишь нож, да пламени пыл, да сок ядовитый, —
Неотомщенным никак наш не останется враг.
Если же, чудом, мольбы железное трогают сердце,
Речь недостойную, верь, нашей прослушай души.
Также тебя я молю, как часто меня умолял ты,
И не стыжуся к твоим робко ногам припадать.
Если тебе я гадка, детей-то хоть общих попомни, —
Станет невинных детей грубая мачеха гнать.
Дивно похожи они на отца; смущаясь их видом,
Только на них погляжу, чувствую влагу в глазах!
Вышними ныне молю и светочем пламенным деда,
Службой моей и детьми, милым залогом любви:
Ложе верни, за него ж безумная бросила столько,
С верностью слово сдержи, бедной заступником будь.
Помощи я не прошу от быков у тебя, от героев, —
Я не молю, чтоб змею злобную ты победил:
Только Язона хочу, которого я заслужила,
Кто предавался мне сам, с кем я детей родила.
Спросишь, – приданое где? – на поле мы том сосчитались,
Где ты распахивал новь, чтобы похитить руно.
Этот баран золотой, сверкающий золотом шерсти,
Наше приданое; ты нам не воротишь его.
Наше приданое – жизнь твоя и твоей молодежи.
Груды Сизифовых[169] ты ль, низкий, сбираешь богатств!
То, что живешь, и с тобой невеста великая с тестем,
То, что меня обмануть можешь, все дело мое.
Скоро я, скоро их всех… но надо ль предсказывать кару?
Сколько безумных угроз гнев порождает в груди!
Гневу последую я; и, может, раскаюсь в поступке…
Каюсь и ныне, что муж мною неверный спасен.
Это ж увидит уж бог, мое возмущающий сердце.
Что-то великое мне тайная дума сулит.
XIII