Линда Грант - Все еще здесь
гостей, новые рестораны и хорошее вино. Бывали и бури, конечно, как же без бурь? Но, в общем, мы прекрасно ладили. Кое-чего во мне она не понимала — я сейчас не о войне говорю, скорее, о недостатке либерализма в некоторых вещах. После происшествия на кладбище она вручила мне несколько брошюрок Антидиффамационной лиги, выписанных специально ради этого случая, и заявила, что гораздо лучше бороться с предрассудками «пером, а не мечом». «Спасибо, — ответил я, — непременно прочту». И в тот же день выкинул их в мусорный бак.
Знаете, в чем секрет? Антисемиты правы. Мы в самом деле командуем в СМИ, мы в самом деле проникли в правительство. Мы участвуем во всем, что происходит в Америке. Не правим миром — нет, до этого пока не дошло, но, если кто-нибудь захочет во второй раз испробовать на нас циклон-В, пусть не надеется, что ему это сойдет с рук.
Я говорю об этом открыто, и многие мои друзья морщатся, заслышав такие речи. Мои взгляды сейчас не слишком популярны. Ну и что с того?
Но я об Эрике. Многого во мне она так и не поняла, это верно; но и я в ней многого не понимаю. Например, давнюю мечту о собаке. Спрашивается, зачем? В доме трое детей — куда нам еще собака? Но в конце концов она меня уговорила: детям-то собака и нужна, пусть поймут, каково это — заботиться о слабом, беспомощном существе, которое во всем от тебя зависит, которое не добудет себе еду, если его не покормить, не выздоровеет, если не свозить его к ветеринару, и не сможет объяснить, что ему нужно, — тебе придется догадываться самому. И оказалась права: когда в доме появился щенок, дети как будто сразу повзрослели. Сам я к собаке близко не подходил — от запаха собачьих консервов меня наизнанку выворачивало; но Эрика часами играла с ней в саду, учила приносить палочку и всякое такое, и, глядя на них из окна, я думал: «Чего еще желать? У меня есть целый мир — мир, который никто у меня не отнимет». Мы жили спокойно и счастливо; и, вспоминая о войне, я порой думал, что Бог смилостивился и разогнал тучи над моей головой.
Эрика. Моя жена. Земля моя обетованная, текущая млеком и медом.
И другая Земля обетованная, за которую я сражался, — с ней тоже не все гладко. Арабы кидают в нас камни, мы отвечаем автоматным огнем, и один Бог знает, чем все это кончится. Я стараюсь об этом не думать, и все чаще ловлю себя на том, что, включив телевизор и застав выпуск новостей, поспешно переключаюсь на другой канал.
Если верить учебникам истории, война продолжалась всего три недели. Для нас — солдат — она растянулась на всю жизнь.
В первый раз, когда это пришло мне в голову — дней десять назад, — мысль показалась дикой. Я был уверен: для меня война закончена. Все. Финиш. Может, это оттого, что я уехал из Израиля и вернулся в Америку. Случись мне остаться — и меня окружали бы однополчане, видевшие и знающие то же, что и я. Наш лейтенант Ишая, тот, что потом выучился на инженера, — он провожал нас с Эрикой в аэропорту. Итальянец Цезарь, что после войны открыл бутик на Дизенгофф-стрит: у него я несколько лет спустя, сообразив наконец, что в моем деле нужно помнить о внешности, покупал бы импортные итальянские костюмы, что присылал ему дядюшка из Рима гораздо быстрее, чем они достигали Америки. Тунисец Саиди, погибший у меня на глазах, — к нему я ездил бы на могилу. А теперь я вижу их лишь раз в пять-шесть лет, во время семейных поездок в Израиль, предпринимаемых не столько ради себя (особенно после восемьдесят второго, когда мы ввязались в эту ливанскую авантюру), сколько ради детей, чтобы они услышали разговорный иврит и поплавали по Мертвому морю.
Во время этих поездок мы не бываем ни в Эйлате, ни в Негеве. Я не хочу больше видеть Синай. Никогда. Даже отдых на пляже вызывает у меня теперь смешанные чувства.
Что я могу сказать о войне? Только одно: это был сущий кошмар.
В противность всем правилам военной стратегии, наша армия сгрудилась на клочке земли возле Суэцкого канала. Египтянам оставалось только палить в нас из всех орудий — так они, естественно, и сделали. Работенка для них была не бей лежачего. Армейские части все прибывали и прибывали и становились лагерем в пустыне за три-четыре мили от Канала, потому что дальше идти было некуда — разбивали лагерь и стояли без дела. Из нас получилась идеальная мишень, и, разумеется, египтяне воспользовались этой любезно предоставленной им возможностью. Позже я читал, что в те три дня интенсивность огня превысила все, известное до сих пор в военной истории — даже Первую мировую, Верден и все такое прочее. Хотите знать, что это было? Три долгих, бесконечно долгих дня вокруг тебя рвутся снаряды — 155-милли-метровые, размером с ящик гардероба в моей квартире на Альберт-Док, каждый такой может разнести целый дом; и вот такие штуковины сыплются на тебя с небес, днем и ночью, три дня без перерыва. Наш берег Канала превратился в какой-то лунный пейзаж — все изрыто кратерами, как будто мы уже не на земле, а на какой-то мертвой иссохшей планете, сплошь в оспинах от комет и метеоров. Звезды, солнечные системы, галактики сыпались на нас с высоты, и мы прятались от них в земле. Зарывались в песок. Единственный способ выжить — вырыть себе нору, глубокую, насколько хватит сил, заползти в нее и не высовываться. Я выкопал себе пещерку размером с камин и примерно такой же глубины и сидел там в позе зародыша, пряча голову и руки, потому что каждый снаряд, ударившись о землю, взрывался и разлетался на много метров вокруг осколками смертоносной раскаленной стали. И так — день и ночь, день и ночь.
Там, в этой норе, я и спал. Точнее, не спал — вырубался, отключался минут на двадцать, не в силах больше выносить бесконечный вой и грохот. Тонкий, пронзительный, рвущий уши свист, затем — мгновение тишины, а следом — гром, от которого дрожит земля, и ты, скорчившись в своем укрытии, пытаешься прикинуть, далеко ли от тебя рвануло. Бывало и хуже: порой снаряды попадали в цистерны с бензином или в склады боеприпасов. Когда такое случалось, наши боеприпасы начинали взрываться поочередно, совсем как если бросить спичку в ящик с петардами, предназначенными для Четвертого июля. И запах — повсюду запах бездымного пороха, какой используется в орудиях, и паленого человеческого мяса.
Хотите знать, приходилось ли мне убивать? Да, и довольно много. Но это не воспринималось как убийство. Я целюсь в смутную фигурку на горизонте, стреляю, фигурка падает — вот и все. Лицом к лицу я застрелил только одного.
Это случилось в деревушке на том берегу Канала. Типичная арабская деревушка — глинобитные хижины с деревянными дверями и об одном окне. В таких деревнях живут феллахи, нищие крестьяне; в Израиле и на арабской стороне они одинаковы. Мы получили задание: зачистить населенный пункт. Вот я подхожу к первому дому, который мне поручили «зачистить», — и вдруг открывается дверь, и оттуда выходит египетский солдат. Замирает и смотрит на меня: что я стану делать? Я-то с автоматом наготове, а он вот так вот открывает дверь — не ногой распахнул, а рукой открыл — и выходит, словно к почтовому ящику. Должно быть, ждал, что ему прокричат по-арабски: «Ладно, Ахмед, для тебя война окончилась — руки вверх!» Должно быть, надеялся, что все хорошо кончится. Как бы там ни было, стрелять он явно не собирался. А я выстрелил — просто от неожиданности. Нажал курок — и он рухнул в пыль.