Анна Берсенева - Антистерва
Конечно, они ни о чем не договаривались, они вообще не сказали друг другу ни слова, когда вышли во двор, к суфе, на которой сидел под виноградными лозами ее отец. Только здесь Василий вспомнил, что у нее есть отец, и есть муж, и что она назвала его нежным мальчиком, и дурак бы не понял, что это значит…
Но все, что он понимал умом, не значило ровно ничего. Он еле дождался темноты, которая здесь, в кишлаке, была абсолютной: таджики не зажигали вечерами огня, потому что он был им ни к чему, а служащие прииска должны были рано вставать и поэтому ложились тоже рано.
Кажется, она говорила, что муж часто задерживается допоздна, а иногда и до утра, да, так она говорила, и голос у нее при этом был какой-то холодный и даже брезгливый, или ему просто показалось?
Где ее муж ночует сегодня, Василий не знал. Но он знал, глядя на темные маленькие окошки ее дома, что сейчас она выйдет сюда, к зарослям ежевики, которые живой изгородью отделяют кишлак от гор.
Хорошо это или плохо, что он ждет ночью замужнюю женщину под окнами ее дома, Василий не думал вообще. Такое безразличие было для него необъяснимо, потому что в его представления о порядочности – неизвестно откуда, надо сказать, взявшиеся, никто ведь не говорил с ним на такие темы – ничто подобное не укладывалось. Но это не казалось ему странным, а почему, он не понимал. Он ждал Елену.
Он не удивился, когда она вышла. Не могло быть иначе; Василий знал, что она понимает это так же сильно, как он. И, когда она протиснулась в просвет между ежевичными кустами и тоненько ойкнула, оцарапавшись о колючие ветки и зацепившись за них платьем, он помог ей отцепить платье так, словно делал это всю жизнь и словно это было самое важное дело в его жизни.
– Пойдемте к реке, – сказала Елена; он сразу взял ее руку в свою, и она не отняла руки. – Да?
У реки, которая текла между скалами за кишлаком, их шаги уже не звучали как гром небесный – сливались с шумом стремительной воды. И говорить можно было не таясь.
– Вася, милый, что же теперь?.. – Отчаяние, которое он всегда чувствовал в ней, сейчас звучало открыто. – Лучше бы тебе уехать, может быть, ты сумеешь как-нибудь, Васенька, а?.. Ничего тебе со мной не будет, кроме горя, и зачем тебе оно, за что?
Зачем – это был последний вопрос, который он сейчас себе задавал. Вернее, этого вопроса не было вовсе. Он знал, что не жил до той минуты, когда ее увидел, и знал, что за все блага мира не вернется больше в ту жизнь, в которой не было ее, – не вернется в жизнь, которой не было.
– Ты не говори так, не говори, – не сказал, а выдохнул он. – Ты скажи только, что мне сделать, чтобы ты ни о чем плохом не думала?
Он спросил об этом, уже не видя ее лица – Елена снова прижалась головой к его плечу, как тогда, в беленой комнатке. И ответ стал ему не нужен.
У реки было прохладно, почти холодно – теперь, в октябре, ночи уже не были такими же жаркими, как дни, а в горах особенно. Василий запахнул полы своей брезентовой штормовки у Елены за спиной, и в этой, ставшей общей, одежде ему все время, пока они целовались, казалось, что никаких преград между ними уже нет.
Да их и в самом деле не было. Это было так необыкновенно, так счастливо! И о каком его горе она говорила, и отчего всхлипывала, уткнувшись ему в плечо, если не могло для него быть большего счастья?..
Если бы Василий мог сейчас чему-нибудь удивляться, то, может быть, удивился бы тому, что он, никогда даже не целовавший женщину, сейчас делает все без тени неловкости, с каким-то необъяснимым умением – нет, не умением, совсем не умением, а с тем сильным чувством, которое позволяет не ошибаться во всем, что слабее этого чувства. То есть вообще ни в чем позволяет не ошибаться.
Наверное, выходя к нему, Елена одевалась торопливо: под платьем у нее ничего не было, а само платье было такое легкое и тонкое, что совсем не мешало, как будто не было и его.
Он расстелил штормовку в тени высокой скалы, нависшей над берегом, и Елена легла на нее прежде, чем он успел подумать, что камни и через штормовку слишком твердые и что же сделать, чтобы ей не было больно лежать на камнях? Он подумал об этом, конечно, подумал, но одновременно с этой своей мыслью услышал ее шепот:
– Не хочу я теперь ни о чем думать… Господи, дай же хоть немного счастья!
И, не зная, кого она просит о счастье, его или Бога, Василий лег рядом с нею.
Что она счастлива с ним, он чувствовал каждое мгновение. Это было так странно! Никогда и никто не был счастлив просто оттого, что он рядом, а сейчас он ведь всего лишь был рядом и делал все так же просто, как дышал. Он прикасался губами к ее щекам, губам, к груди в глубоком вырезе платья; она сама расстегивала пуговки, чуть опережая его поцелуи, и вдруг вышло так, что он уже целует ее грудь, совсем ему открытую. И еще одна была странность: вечером, когда он только обнял ее, то в глазах у него сразу потемнело и он перестал сознавать, что с ним происходит, а теперь, когда его близость к ней стала уже близостью в ней, в ее теле, – теперь он чувствовал и видел все совершенно отчетливо и ясно. Оказалось, в Елене есть что-то… проясняющее, да, именно проясняющее! Он почувствовал это в ту самую минуту, когда она обняла его спину ногами и немного, совсем чуть-чуть, помогла ему – помогла даже не сделать все правильно, а только понять, что же он должен делать, чтобы слиться с нею совсем, влиться в нее, как речной поток, шумевший рядом, вливался в предназначенные ему берега.
И все время, пока это длилось – наверное, очень недолго, но так для него пронзительно, – Елена обнимала ногами его спину, охватывала руками его шею и прижималась к нему, и прижималась с таким же, как у него, счастьем. Да, ее счастье было таким же, этого невозможно было не почувствовать. Он и чувствовал, он всю ее чувствовал – до тех пор, пока все у него внутри не забилось и не перестало быть чувством, потому что превратилось в пульсирующий горячий клубок, который покатился по всему его телу, от головы до кончиков пальцев на ногах. Ему показалось, что он перестает быть собой – человеком, а становится чем-то таким же природным, как электрический ток или магнитный импульс.
То есть, конечно, он подумал об этом уже потом, когда все это – судороги, в которых он забился, стон, которого не сумел сдержать, даже заскрежетав зубами, – кончилось, и оказалось, что Елена лежит уже не под ним, а рядом, а он часто и коротко дышит в ее растрепавшиеся волосы.
Он совсем не стеснялся видеть ни ее голую грудь, ни даже собственное голое тело. Хотя невозможно ведь было не понимать, как непригляден он сейчас – потный, в спущенных штанах и в задравшейся рубахе.
В Елене была какая-то особенная правда, рядом с которой неважными становились все неловкости, из которых наполовину состояла первая близость.