Анна Берсенева - Антистерва
– Чего ты боялся? И почему перестал? – осторожно спросила Лола.
Сама она боялась даже дышать – чувствовала, как важно для него то, что он сейчас ей говорит, и понимала, что он говорит об этом вслух впервые.
– Ну, вообще-то я много чего боялся, – улыбнулся Иван. – В два года, например, перышек из подушки. Мама это конструктивно использовала: везде, откуда током может ударить, по перышку прикрепляла, чтобы мой исследовательский пыл хоть немного приостановить. Я боялся, что исчезну совсем, – помолчав, сказал он. – Совсем, навсегда, понимаешь? И только в космосе понял: нет, не исчезну. Именно понял, умом, но и не только умом – как-то… весь понял. Ну, я не умею это сказать.
– Ты говори, говори, – тихо произнесла Лола. – Все ты умеешь.
Она вспомнила, что говорить надо громче, потому что он плохо слышит после своей космической станции. Но тут же поняла, что он слышит каждое ее слово, потому что смотрит на нее неотрывно. Или еще почему-то.
– Я это все время там понимал, – сказал Иван. – Там же, знаешь, голова как-то… на место становится. Делаешься таким, каким от рождения, наверное, должен был быть, но каким тебе быть все некогда было. Конечно, на станции работы очень много, и для рук, и для головы, она сложная штука, станция, но все равно… Чтобы собой быть – на это там время есть. Что люди от пустого ума придумали, это все неважным становится. – Глаза его сияли ярче, чем звезды. Лола чувствовала, как он счастлив оттого, что вот сейчас, мгновенно, находит слова, которых не находил в молчании и в одиночестве. Она чувствовала это так ясно, как если бы сама находила такие слова. – Я когда на велотренажере занимался – в невесомости каждый день это надо делать, иначе мышцы атрофируются, – в иллюминатор смотрел и так, знаешь, отчетливо понимал: во всем этом я не исчезну. Физически меня, конечно, не будет, но это неважно. И так мне от этого легко было, Лена, так хорошо! Качусь себе на велосипеде, Земля внизу сияет, медленно так поворачивается – я каждый день от Парижа до Пекина прогулку совершал, такая у меня была норма нагрузки – и понимаю, что не исчезну. Я думал, это только там можно понимать, – вдруг добавил он. – А оказывается, не только.
– А где еще? – выдохнула Лола.
Иван вгляделся в ее лицо и засмеялся.
– Да где угодно! – сказал он. – Где ты есть, там оно и понятно.
– Да ну тебя, Ваня! – махнула рукой она. – При чем здесь я?
– Еще как при чем! Ну а теперь ты мне что-нибудь про себя расскажи, – потребовал он. – Слушаю вас внимательно, Елена Васильевна. А то у меня слов мало.
– Достаточно у тебя слов, – улыбнулась Лола. – Да что мне про себя рассказывать, Ванечка? Я два года жила отвратительно и гадко, не по себе, а только по обстоятельствам. И говорить мне про это не хочется.
– Ну и не говори, – торопливо произнес он. – Лена, милая, я же совсем не про то…
– Но это было, и надо это как-то… изжить. Я думала, невозможно, – тихо проговорила она. – А ты приехал, и оказалось, зря думала.
– Ну и не думай больше ни про что.
Иван прижал Лолу к себе и подышал на ее висок, как дышат, отогревая, на замерзшее стекло.
– Совсем ни про что? – засмеялась она.
– Ладно, про что-нибудь красивое можешь думать, – великодушно разрешил он; ее смех сразу заплясал в его глазах. – Каких ты, например, кукол сделаешь. Ты, кстати, где этому научилась?
– Да нигде, – пожала плечами Лола. – Я, конечно, собиралась в художественный институт поступать. В Душанбе такого не было, и папа хотел, чтобы в Москве, и я хотела… Но к тому времени, когда школу закончила, уже понятно было – какая учеба! На Москву денег не было – родители откладывали, конечно, но деньги же обесценились. Мама хотела все продать и уехать, но ей быстро объяснили, что и вещи, и тем более квартиры теперь не покупаются, а отбираются, и пусть она сидит тихо, если не хочет, чтобы ее со мной вместе из квартиры этой выбросили в виде трупов. В Душанбе в институт поступить с русской фамилией стало невозможно, да я и не хотела. Ну, и пошла в Оперный театр работать. Бутафором. Театр, правда, в основном в виде здания существовал, и никакие бутафоры были не нужны, но меня из уважения к маме взяли – она там много лет работала. Это все правда неинтересно, Ваня, – помолчав, сказала она. – И рассказывать мне про это не легче, чем про все, что в последние два года со мной было.
– Лена, прости, – тихо сказал Иван. – Совсем я… Как глухарь на току – и голову, и слух потерял. Не надо ничего рассказывать. Иди ко мне.
Они стояли под просторной яблоней и то целовались, чувствуя пороховые вспышки нежности у себя на губах, то просто прикасались друг к другу – к лицу, плечам, ладоням… Лола чувствовала в темноте каждую линию на его ладонях.
– Ой, а я как раз на эту яблоню вчера смотрела! – воскликнула она. Для того только воскликнула, чтобы не задохнуться от этого счастья – чувствовать линии на его ладонях и видеть, как блестят его глаза, когда он смотрит на нее. – Видишь, яблоки наливные? Если в них смотреть, то все насквозь видно. И все сквозь них совсем по-другому… Я, знаешь, подумала, что можно стеклянных кукол сделать. Прозрачных, вот как эти яблоки. Я таких еще никогда не делала, и вдруг в голову пришло. Сквозь них тоже все будет по-другому. Это будет красиво, – улыбнулась она. И тут же заметила: – Ты что на меня так смотришь? Ваня, ты меня смущаешь! Смотришь, как… Как будто я не знаю на что похожа.
– Зато я знаю, на что. Так и смотрю, – сказал он. – На космос ты похожа. Абсолютная ценность.