Анна Ривелотэ - Книга Блаженств
— Надо. Но если ты уйдешь сейчас, я не смогу объяснить тебе почему.
Воля Юлия в эту минуту была очень велика. Он уступил не по слабости. Чуткий приемник, настроенный на волну Матильды, продолжал работать, и в том, как Мати просила его остаться, Юлий уловил какую-то новую меру искренности.
Поворот, которого так ждал Юлий, находился на пути, навсегда уводившем его от Матильды. Юл повернулся к ней спиной — и морок исчез. Лицо Кая больше не имело над Матильдой власти. Она будто очнулась от долгого сна и увидела перед собой не человека с лицом Кая, нет, она увидела Юлия Гранича, бескорыстно положившего к ее ногам треть своей жизни. Ни с кем из встреченных ею мужчин не было у нее большей близости, а она так мало дорожила его дружбой.
Ее всю залило щенячьей теплотой, как топленым молоком. Она обняла Юлия и расплакалась. В том, что переживали они оба, было очень много правды, и от этой правды внутри Матильды таяли какие-то необозримые ледяные толщи. Ни он, ни она давно не были более настоящими, более живыми.
Ту ночь Матильда провела с Юлием. Это могло выглядеть как подачка или как жест запоздалого раскаяния. Но конечно, не выглядело, потому что Матильда дарила себя естественно, с достоинством и страстью. И в этом достоинстве, в этой страсти, в каждой реплике любовного диалога Юлий узнавал Матильду, женщину, которую его любовь сделала навсегда отличной от всех остальных женщин этого мира.
Она даже свет не стала гасить: все смотрела на него и удивлялась тому, что прежде было для нее невидимым. Юлий ведь совсем не был похож на Кая, каким она его помнила. Даже если дорисовать шрам над губой.
— Почему ты смеешься? Я смешной?
— Нет, ты не смешной. Я смешная.
И еще, со стоном:
— Юлик мой, Юлик.
Как ребенок в горячке, дурными глазами синими из-под взмокшей, слипшейся челки, знаешь, девочка, я порвал все четки, молясь, чтобы это случилось, надеясь на Божью милость. Ты засела в моей печенке, как метательная звезда, и не надо ко мне с вопросами, на любой я отвечу «да». Я сломал три железных посоха, три железных хлеба изгрыз, я прошел по воде, как посуху, и прошел бы еще на бис ради этой единственной ночи, чтобы помнить за океанами, как кричала ангелом раненым. Чтобы помнить, как под одеялами ты сияла мне, ты сияла мне, ярче радуги, ярче радия.
Это песня, которую Юлий не споет Матильде. Утром, когда она проснулась, свет уже не горел. Уходя из ее жизни, Юл его погасил.
Шла ли я по ее следу — или это она шла по моему там, в Париже, преступно выдернутая мною из покойного бардо? А может, всему виной был только лунный сахар, он один. Я провалилась в ноябрьский Париж, словно Алиса в кроличью нору, — и да, Матильда была тем самым белым кроликом. Теперь мне кажется, это она меня туда заманила, чтобы встретиться с глазу на глаз, явить себя, еще не вполне плотную, устрашающую, как призрак, и манящую, как прелестное дитя. Это была ее затея, моей полупрозрачной лярвы, моей королевы Мод. Повинуясь, я убедила Игоря, что мне необходим Париж. Хотя бы на две-три недельки, чтобы работа над книгой сдвинулась с мертвой точки. Игорь, охотно увлекшийся игрой в покровителя измученной отсутствием вдохновения писательницы, легко согласился все устроить, и вскоре я распаковывала багаж в номере отеля поблизости от Opéra.
Да, признаю, я одержима отелями, но разве это не самое подходящее место для тех, кто нигде не бросает якоря? Разве это не естественно для человека — мечтать о доме, всюду, куда бы его ни занесло? Мечтать и знать, что дома у него нет, даже если есть дом и он населен людьми, которых принято называть семьей, и надо выплачивать ипотечный кредит. Дома нет, нигде под луной, просто так устроено, просто у нас внутри живет эта жажда, вечная тоска по дому. Именно гонимые этой жаждой, мы покидаем землю на склоне лет в надежде обрести его за гранью, home, sweet home.
Была бы я одним из этих странных безмолвных существ, выглядящих как юные девочки с такими безупречными телами — сразу видно, что ненастоящие, сплошь разогретый нейлон, платиновые микросхемы, гель, не разлагающийся в природе столетиями. Мне самое место в крошечной красной комнате токийского отеля будущего, комнатке без окон и часов где-нибудь на сто четвертом этаже, запертой снаружи. На мне длинные белые гольфы и короткое черное платье, которое невозможно снять, только срезать, и при мне нет ничего, кроме препаратов, вызывающих безумие, забвение и стойкое привыкание; ну хорошо, есть еще сигареты, стакан воды и ананас, но нет ножа и зажигалки, потому что так любой дурак сможет. Там, в этом номере, — большая кровать-коробка, в которую страшно лечь, зеркала и тусклые лампы, и велено ждать, но никто не приходит бог знает сколько времени. И неизвестно, что будет, когда кто-то придет, поэтому вот еще револьвер, и в принципе можно не дожидаться. И когда сочтены все пилюли и все револьверные пули и мои золотые глаза закатились куда-то за, что-то лязгнуло в шахте лифта, пол кабины раскрылся и оттуда вырвался свет, полкабины увил виноград, это может быть рай, это может быть ад, я имею полное право не знать, временной перелет, и в тягучем джет-лаге успеваю заметить — о да, приспустили небесные флаги, то ли это почет, то ли траур и скорбь, то ли это течет сквозь меня изумительный бархатный день. Значит, преодолела барьер, значит, я покидаю тюрьму, или вовсе не значит: кто-то яростно плачет во тьму, кто-то сходит с ума, никогда не узнать по кому. И тогда я очнусь оттого, что в замке повернулся ключ и стоит на пороге кто-то, прямой и белый как луч, кто-то острый и яркий как меч, он достанет меня из кровати, в которую страшно лечь, и разрежет тесное платье, и обнимет, и будет качать, и приложит мне палец к губам, скажет, вот, я пришел, и теперь я тебя не отдам. Заберет револьвер, и очистит ножом ананас, и зажжет для меня сигарету. Это мог бы быть ты, если б только хватило твоей доброты; ну рискни не успеть, знаю, будет пожар и мою винно-красную клеть переполнит удушливый дым, ты устал и пресыщен, и ты НИКОГДА НЕ УМРЕШЬ МОЛОДЫМ.
В тот вечер Париж был влажен и прозрачен, как сырая акварель. Я отперла гостиничный сейф и вытащила завернутый в салфетку кусок сахара. Мне хотелось, чтобы город открылся мне, и кубик рафинада был моей отмычкой. Я запила сахар минеральной водой, превозмогая тошноту, и улеглась на кровать. Нужно было дождаться, пока препарат начнет действовать. Мне не хотелось идти по улице в сахарном продроме, когда от озноба каждый волосок на теле стоит дыбом. В уме я чертила маршрут: спуститься по улице Риволи к Лувру, выйти на набережную, добраться до острова Сите. Мне казалось, место силы, которое я ищу, должно быть именно там, но что это за место — я не знала. Нужно было найти ее, точку, где находится замочная скважина Парижа, точку, откуда я вскрою своим ключом эту чертову бонбоньерку, набитую седым шоколадом и человечьими костями.