Соседи (СИ) - "Drugogomira"
— А раньше ведь знаешь, как было? — продолжила между тем баб Нюра. — Не было в этом доме ни одного по-настоящему одинокого, потому что Егор помогал, чем мог. Кому кран починить, кому за продуктами сходить, кому что надо, то и делал. Весь подъезд твой его знал. Потому что он как никто понимал, что это такое. А после смерти родителей – как отрезало, пара человек осталась. Закрылся вновь и ожесточился, все успевшие завязаться отношения оборвал. Какая страшная трагедия для души, с которой с самого её прихода в мир так жестоко обошлась жизнь…
Невыносимо!
Кажется, только что Уля потеряла остатки себя. Обезумела. Внутри завихрилось и завьюжило, она плохо видела, плохо слышала и совсем ничего не соображала. Услышанное от бабы Нюры уничтожило в ней всё живое и добралось до уже неживого. Страшное предположение о том, кому она должна сказать «спасибо» за ни с того ни с сего оборвавшееся тринадцать лет назад общение, вызывало жестокий приступ удушья и подкатившей тошноты. Голова, сердце и душа хором отказывались верить. Потому что поверить в это невозможно. Мама никогда не трогала её друзей: все разговоры всегда вела непосредственно с самой Ульяной. Это в Улину голову последовательно и осторожно вкладывали мысли о том, что на роль друга тот или иной кандидат не подходит. Но ведь пока с Черновыми не случилось трагедии, пока Егор не пустился во все тяжкие, ни слова плохого мама о нём не сказала. Вздыхала только горестно иногда, но молчала. Утешала, объясняла про жизнь…
Или говорила?..
Уля в ужасе осознавала, что не помнит… Она не помнит… Какое-то недовольство из матери порой прорывалось, но… А может… Может, маме действительно просто было удобно, чтобы дочь под приглядом находилась? А потом, когда подросла, когда необходимость в сопровождении отпала, тогда…
Господи Боже… Нет. Как такое может быть?.. Не может такого быть…
— А ты у него одна, Ульяша. Ты, да я, да мы с тобой, — продолжая вглядываться в душу пронизывающим взглядом, негромко произнесла баб Нюра. — Никого больше нет и не надо. Ты для него всегда много значила и значишь. Он тебя любит, потому так и повёл себя – и тогда, и сейчас. Думает о себе он плохо, добрых людей за это благодарить нужно. Считает, что разрушит твою жизнь, что с ним у тебя впереди тьма. До сих пор не понимает, за что его любить, своих достоинств в упор не замечает. А в то, что людям одну лишь боль умеет причинять, что от него одни проблемы, что дьявол во плоти – это он всегда поверит в охотку. Всё детство вдалбливали, как тут не поверить? И продолжают… Вспарывают раны. Ироды.
Слабый подбородок затрясся, глаза вновь заблестели, морщинки вокруг глаз наполнились водой, и баб Нюра замолкла ненадолго, но взгляд не отвела.
— Это твой ответ, Ульяша.
Точно, обезумела. С ума сошла. Справиться со сдетонировавшей и обратившей внутренности в кровавое месиво болью оказалось Уле не под силу. Боль хлынула наружу, прорвалась сносящим всё на своём пути потоком, вырвавшись из глотки и разнесясь навзрыд. Пространство погрузилось в белую вату. Кто-то, бесцеремонно вывернув её наизнанку, вытряхнул всё, что там, внутри, нашлось – до последней капли и завалящей крошки. Перекрутил полую оболочку в жгуты и бросил изувеченное тело корчиться в агонии.
Тринадцать лет… За разделяющей их единственной стеной… С гордо вздернутым подбородком, надменным взглядом и густой, выжигающей душу обидой, переросшей в принудительную амнезию.
Пять лет, развесив уши, молчаливо кивая болванчиком в такт маминым суждениям.
Почти полтора месяца предсмертных мук с пульсом на пять счетов, потерявши себя и все смыслы одним махом. С непрерывно подступающей к горлу тошнотой, в пыли обломков разрушенных мостов, надежды и веры.
Сутки в борьбе с непреодолимым желанием сойти с моста.
Два часа непрерывных галлюцинаций. Час невыносимой пытки, минута истины.
И ледяные объятия смерти.
Где она?
— Откуда в-вы з-знаете? О п-причинах?..
На большее Уля оказалась неспособна. Толчки рвущегося из грудной клетки воздуха лишали мозг кислорода, создавали внутри вакуум, мешали соображать и говорить… В черепной коробке отвратительной, назойливой, жирной мухой жужжала одна-единственная догадка. Билась то в один висок, то в другой, и они пульсировали… Сознание уплывало, рот хватал пустоту…
Где он?
Почему она больше его не видит? Куда исчез?
— Да как же? Как же не знать? — онемевшую кисть накрыла и крепко сжала тёплая, несмотря на холод, рука. — Если он с кем и делился, так со мной. Семью свою никогда не беспокоил проблемами. В Егорушке всю жизнь эта замкнутость: всё в себе носит, боится показать свои чувства и уязвимость, прячет их глубоко внутри, чтобы никто не нащупал и корки не сковырнул. А потом и достать не может. Но иногда, редко-редко, что-то ломается в нём, и он совсем немножко открывается. Не хочет, чтобы я волновалась, бережёт.
Баб Нюра почти шептала. Или это Ульяне казалось, что шептала: голос словно начал проваливаться в бездонные ямы. Всё вокруг растворилось за пеленой жгущей глаза воды. Исчезла опора, накрапывающий дождь, ветер, и человек рядом с ней тоже словно бы исчезал. Ей нужно держаться, необходимо дослушать до конца, до точки, которую эта бабушка однажды всё-таки поставит. Ей нужно подтверждение… Последнее.
— Про то, что тогда было, от него знаю, — продолжала баб Нюра. — И про сейчас знаю, потому что звонил мне пару часов назад. — «Звонил! Всё-таки позвонил! Поэтому вы здесь…». — Я хоть и старая, но не слепая и не глухая. По голосу ведь всё слышно. Ему тяжело, Ульяша. Он ведь мне и десятой части не рассказал… — «Что сказал?..». — Я-то уже всё давно про него поняла. Первый раз позвонил, а ведь сколько времени прошло… Не хочу я помереть, понимая, что ты так и осталась в неведении. Он мне за эти откровения спасибо точно не скажет, но сердце мое кровью обливается, когда на вас смотрю. Не должно так быть. Ни ты этого не заслуживаешь, ни он.
Она замолчала, а Уля понимала, что нет у неё сил ни на что. На вдох и выдох их нет. Все вышли вместе с рыданиями. Остановить которые сил нет тоже. Всё…
— Ну что ты, Ульяша? Ну не плачь так! Пойдём ко мне, погреемся, а то ты трясешься уже вся, — сочувственно произнесла баб Нюра. — Чайку тебе заварю с мятой, фотографии покажу, Артём подарил. Егору там на одной десять лет, на другой пятнадцать. Телефон у меня теперь его есть…
— В-вы говорите, «д-добрые люди»... К-кто?..
— Этого я вслух не произнесу, дочка. Знаю, а не могу. За это Егор меня точно не простит никогда. Есть в жизни вещи священные, он это понимает, потому что лишён был. Ты сама подумай… Я всё тебе рассказала как есть, без утайки…
Пунктирные мысли пробивали путь к мозгу, чужие фразы всплывали и исчезали в памяти сигнальными огнями. Звенья разорванной в нескольких местах цепи сами вложились одна в другую, образуя цельное кольцо. Уля отказывалась принимать единственно возможный теперь ответ. Отказывалась, но он настойчиво прорывал возведенную блокаду, обращая все вставшие на его пути препятствия кучкой мелкой стружки. А стружку превращая в золу да сажу. Разносимую по седым окрестностям ледяным октябрьским ветром.
«… … … … … … … … …
“…Подумал, какой классный парень. Легкий, улыбчивый. Простой. …Приятно с ним. А тут… Мёртвый. Понимаете, да? Ну, не в том смысле…”
… … … … … … … … …..
… “Какая-то жесть случилась, Уль. Клянусь, так и есть. В первый раз он уходил после гибели семьи”… … … …
… … … … … … … … …
… … …“Лишен был”…
… … … … … … … … …
… “Я умею лишь гробить”…
… … … … … … … … …
“Ты весь всё одна да одна… Почему так, Ульяша, не задумывалась ты?”»
У неё больше нет своего угла. Дома. Семьи. Её самой больше нет.
«… … … … … … … … …
Мама… … …. … … … …
… … … … … … … … ….
Не может быть… Нет.
… … … … … … … … ….
Мама…»
***
— Мама! Не тебе меня судить! Я не ты! Я не стану терпеть к себе свинское отношение, не буду тобой! Никогда и никому больше не позволю топтаться на моей душе! И на её! Не позволю, слышишь ты меня?! Не дам ломать нам жизнь! Моя дочь – всё, что у меня есть!