Анна Берсенева - Вокзал Виктория
«Я в Москве, – подумала Полина. – Это окончательно. И я одна. А вот это не окончательно. Будет мне удача в этой комнате!»
Дверь скрипнула, комнату пронизало сквозняком.
«С соседями еще работать и работать, – подумала Полина. – Стучаться здесь, видно, не принято».
Она думала, что пришла Шура – выразить какое-нибудь недовольство, чтобы сразу обозначить отношения с новой соседкой. Но в дверях стояла девчонка то ли шестнадцати, то ли двадцати лет. Да и двадцать пять могло ей быть; возраст ее определить было невозможно. Полина всегда считала, что человеческие лица меняет не столько возраст, сколько разум. А он в выстраивании лица этой девчонки явно не участвовал.
Зато у нее были необыкновенные глаза – круглые, но, главное, беспримесного желтого цвета. Полина таких никогда в жизни не видела.
– Здрасьте, – сказала девчонка. – Вас как зовут?
Обращается к незнакомому человеку на «вы» – уже неплохо. Глядишь, и стучаться в чужую комнату научится.
– Полина Андреевна Самарина, – представилась она. – А вас?
Девчонке сошло бы и «ты», ей это наверняка и понятнее было бы, да и представляться по имени-отчеству Полина не привыкла. Но в воспитательных целях…
– Таисья. Петрова.
Когда-то Полина увлеченно читала книжки о происхождении фамилий в разных странах. Это ей потом оказалось полезно – понимать, откуда родом человек, с которым приходится иметь дело. Сам-то человек мог, конечно, родиться где угодно, этого по фамилии не определишь или, во всяком случае, определишь не всегда, но род его – дело тоже существенное, даже если он ничего о своих предках не знает. Загадочное дело кровь, это Михаил Афанасьевич тоже не зря заметил в своем романе.
Ну и что в прошлом, в длинной цепочке предков у этой желтоглазой простолицей девчонки? Ничего. Петр, сын Петров. Или Иван, или Яков – Петровы дети. Летом праздновал их отец именины, вся семья в этот день разговлялась после Петровского поста, сыновья напивались браги до одури и дрались всласть, а чуть свет опять шли работать в поле.
«И к чему вот лезут в голову всякие глупости?» – одернула себя Полина.
Впрочем, ей всегда бывали интересны отвлеченности. В меру, конечно.
– Вы по каким дням уборную будете мыть? – спросила Таисья. – Я список составляю.
Такой вопрос привел Полину в замешательство. Правда, ровно на пять секунд.
– Скажу, как только найду домработницу, – ответила она.
– Мне сейчас надо, – помотала головой Таисья. – Говорю же, список составляю. Сегодня вывешу.
– Значит, поставь меня последней в списке. Сколько в квартире семей?
– Семь.
– Вот восьмой и поставь.
За неделю надо устроить свою жизнь. То есть не жизнь, а просто быт, но и с устройством быта тоже тянуть нечего.
– Всё? – спросила Полина.
– Ага, – кивнула Таисья и сообщила: – Старшая по квартире – Шура Сипягина. Которую вы видели уже. Если какой вопрос серьезный – к ней. А по мелочам и ко мне можно.
– Тая, ты учишься или работаешь?
Воспитывать девчонку выканьем Полине надоело.
– В пельменной работаю. Посудомойкой.
– Домработницей ко мне пойдешь? У меня жизнь напряженная, Таечка, мне с хозяйством справляться будет трудно, да и некогда. А ты справишься.
Полина не сомневалась, что Тая согласится. С ней вообще мало кто не соглашался. А если у девчонки и руки такие же ухватистые, как взгляд, то бытовые дела можно считать улаженными.
– Платить сколько будете? – быстро спросила Тая.
– Больше, чем в пельменной.
– Ладно, – кивнула она. – Только вы меня оформите, как положено, а то милиция кишки начнет мотать, тунеядка, мол.
– Не волнуйся, – улыбнулась Полина. – Комар носа не подточит.
– Ну как оформите, я тогда из пельменной и уволюсь, – заключила Тая. – Говорите, если что надо. Моя дверь по коридору последняя. Кладовка.
Тая ушла. Полина присела на стул и обвела комнату взглядом. Не очень пока понятно, как устраивать новую свою жизнь, но здешнее пространство подходит для чего-то нового, она чувствует такие вещи. Только мебель надо будет выбросить – тягостью от нее веет, это она чувствует тоже. Да и не трудно понять почему, и не нужна для этого какая-то особенная чувствительность. Полина сама же сорвала печать с двери; ясно, куда скорее всего подевались хозяева опечатанной комнаты.
Некоторое время ей казалось, что она сидит в полной тишине. И только потом, стряхнув с себя оцепенение – с подготовкой к новой жизни, с предвосхищением ее оно было связано, – Полина сообразила, что никакой тишины здесь нет и не предвидится.
Закончился рабочий день, и за стеной стоял такой шум, будто там был не коридор, а оживленная городская улица. Один мужчина сморкался, другой кого-то звал сердито и громко, женский голос что-то выговаривал на ходу, а детский сердито возражал, потом раздался быстрый грохот, будто колеса проехали, и Полина вспомнила, что у одной из дверей висел на стене самокат – на нем кто-то и прокатился теперь, наверное. Потянуло запахом щей и прогорклого масла, и почему-то с улицы. А, видно, не только у нее в комнате, но и в кухне открыто окно, и кто-нибудь взялся разогревать еду.
«Жилище, что и говорить, могло быть получше, – подумала Полина. – Но могло и похуже, даже сильно похуже, – философски заключила она. – Так что жалеть не стоит точно. А пора его обследовать».
Выйдя из комнаты в коридор и отправившись на поиски уборной, она с ностальгическим чувством вспомнила туалетную комнату в берлинской квартире – карамельного цвета кафель с тонко, как на фарфоровом сервизе, прорисованными розами, массивную ванну на бронзовых львиных лапах и ароматические соли, которые хозяйка пансиона всегда выставляла для жильцов на плетенной из лозы этажерке, не забывая пополнять их запас во флаконах.
А кстати, эта московская квартира очень на ту берлинскую похожа. Ну конечно! И потолки такие же высокие, и такая же на них лепнина… Только здесь все обветшало, потрескалось и потускнело, а там сверкает чистотой и постоянной обновленностью.
Не сверкает, а сверкало. Нет больше того дома на Кудамм. Единственная от него уцелевшая обгорелая стена смотрит на улицу черными дырами бывших окон.
Как глупо! Ладно еще, когда человек разрушает чужую жизнь, это хоть чем-то можно объяснить – жадностью, подлостью, завистью, наконец. Но как не иметь ума настолько, чтобы не понимать, какие именно твои поступки, следуя друг за другом в неотменимом порядке, совершенно точно разрушат жизнь твою же собственную? И как это вышло, что подобную глупость проявил не один человек, не десять и не тысяча, а миллионы людей, да еще таких рассудительных, как немцы?
Полина и теперь, спустя почти десять лет, не понимала того массового недомыслия так же, как не понимала его в тридцать восьмом году, когда приехала из Парижа в Берлин. Даже ей, иностранке, тогда в течение одной недели стало ясно, к чему здесь дело идет и чем закончится. Так оно и вышло. А миллионам местных граждан ничего ясно не было. Они ликовали, рыдали от счастья жить в такой замечательной стране и гордились, гордились собой бесконечно! Странно, странно.