Вулканы, любовь и прочие бедствия - Бьёрнсдоттир Сигридур Хагалин
Хемингуэй в фонарном помещении маяка
Когда рассветает, всем становится легче. Ветер переменился и унес большую часть пепла на юг, на юго-западной оконечности стало видно солнце. Люди радуются, что теперь светло, и выходят с лестницами и лопатами откапывать дома при свете бледного солнца. Все возможно, когда извержение убирает с города свою черную лапищу и пепельный мрак рассеивается, и нам не важно, что этот пепел осядет на Фарерах, в Шотландии, Ирландии, унесется в самую Сибирь и вызовет задержки полетов невиданного масштаба.
Я сижу на заднем сиденье оранжевого спасательного джипа и зеваю. За время ночного дежурства ничего особенного не произошло, извержение и дальше бурлит в море, но ситуация, судя по всему, стабилизировалась, человеческих жертв нет, несчастных случаев тоже, мы выдержали испытание, которое устроила нам родная земля, — в очередной раз. А мне хочется на место событий. Я называю причины технического плана: сверить измерения и выяснить, все ли приборы находятся в нужных местах, но за это, конечно, отвечаю не я, а другие. Мне просто-напросто нужно увидеть это явление собственными глазами, с твердой земли.
Чем дальше мы продвигаемся на запад, тем сильнее пепел сгущается в воздухе, вылетает из-под колес машины, покрывает всю землю, словно тяжкий темный снег. Все кажется серым и мертвым, нигде ни души, лишь непрерывный поток машин в обе стороны: жители столицы спешат на юг, к границам запретной зоны, чтобы взглянуть на извержение, а с Южных мысов едут в столицу просить крова у родни и друзей, машины до отказа нагружены детьми, домашними питомцами и багажом. Противоречивые чувства, которые наш народ испытывает к этому извержению, сталкиваются на Рейкьянесском шоссе: испуг, страх и радостное предвкушение.
В радиусе двадцати километров вокруг места извержения — запретная зона, и люди поднимаются на гору Торбьёрн или доезжают до самых маяков на мысах Ставнес и Гардскайи, чтобы лучше все видеть. Поток машин движется вяло, дорожно-ремонтная служба выделила снегоочистители убрать пепел с шоссе. Мы едем, мигая поворотниками, обгоняя машины одну за другой; одна из них украшена белыми лентами, невеста держит в руке бокал шампанского; вытаращив глаза, смотрит сквозь стекло, ей не терпится сыграть свадьбу в белом на фоне черной эруптивной колонны: фотографии получатся обалденные!
— Ненормальный народ какой-то, — обращаюсь я к спасателю, сидящему рядом. — По крайней мере, когда происходят извержения.
Он откусывает булку, пожимает плечами:
— Конечно. После затишья-то. В этой стране же ничего другого не происходит.
Мы сворачиваем на дорогу к Хабниру, полицейский в респираторе проверяет наши пропуска и позволяет проехать за ограждение, перекрывающее дорогу у перекрестка к югу от аэропорта. Ландшафт вокруг каменистый, сейчас он похож на мои детские кошмары о мире после ядерной войны: насколько хватает глаз — лишь черная выжженная пустыня и плохо видные отпечатки колес, ведущие по берегу в сторону эруптивной колонны. По пути нам попадаются несколько домов, темных и согнувшихся под бременем на крышах, а вот церквушка пастора Халльгрима на Квальнесе[16] пытается держаться достойно, тянет крест к небесам: «Смерть, я не устрашусь!»
Все черно и безжизненно, лишь вспышки молний освещают пепельно-серое небо на юге, единственный звук, доносящийся от извержения, — раскаты грома. Мы мчимся в черноту, мои руки влажные от пота, меня вновь охватывает страх, но я отгоняю его: проклятая чувствительность! Я же ученый, и меня ждет самый интересный в этом процессе материал для исследования!
Сначала мы видим пар от электростанции — его белые столбы виднеются на фоне черного неба на юге, словно боевые стяги, а вот и рейкьянесский маяк на холме, светлый, отважный и такой крошечный перед лицом стихии. Он выстоял много штормов, но они с этим не сравнятся.
Под холмом стоит двухэтажный дом, когда-то в нем жила семья смотрителя маяка, а сейчас здесь располагаются ученые и репортеры, и больше всего он напоминает веселый военный бивак. Никто толком не спал, все возбуждены. Людей переполняет смешанное со страхом предвкушение: ведь всего лишь в нескольких километрах отсюда чудище. Неспроста полиция закрыла доступ в эту зону, мало ли что может случиться во время извержения: вероятны мощные взрывы, извержение перекинется на сушу, у нас под ногами разверзнутся новые трещины. Мы надеемся только на сейсмографы и бдительные глаза дежурных из Метеоцентра.
Геологическая служба устроила настоящий лагерь в том помещении, которое когда-то было в этом доме гостиной. На столах жужжат компьютеры и измерительные приборы, юный Эйрик склонился над анализатором частиц, весь стол вокруг него заставлен тщательно подписанными коробочками: пеплом и лапилли. На мониторе мерцают прямые и волнистые линии, записи частоты, обычно всплескивающие голубыми да желтыми оттенками, но теперь они вопят — красные и фиолетовые.
— Ух ты, сама фру предводительница нанесла своим подчиненным визит! Чем мы обязаны такой чести?
В комнату вошел Йоуханнес Рурикссон; его так засыпало пеплом, что я едва различаю, что каска у него белая, а светоотражающий жилет оранжевый; хотя нет никаких сомнений, это именно он: его выдает озорной блеск глаз за стеклами противогаза. Ему не хватает только патронташа и шпор.
— Джонни-бой, ну на кого же ты похож! — удивляюсь я. — Хоть бы ноги вытер, прежде чем войти! И противогаз мог бы снять; не бойся.
Он заливается своим глубоким смехом, срывает противогаз и гладит тыльной стороной ладони седую бороду и крупное лицо.
— Анна, кто бы мог подумать, что мы до такого доживем? Вот бы твоему папе это увидеть! Я его так и представляю здесь, среди пеплопада. Он бы противогаз дурацкий надевать не стал, просто вышел бы с трубкой, ха, ему бы этого хватило.
Я улыбаюсь так ласково, как только могу. Йоуханнес и другие ковбои вулканологии чтят память моего отца, буквально преклоняются перед ним. Он был для них суровый и добрый учитель, легенда в своей области, бесстрашный и находчивый. Несколько лет назад, во время небольшой конференции по случаю его девяностолетия, они вручили мне его фотопортрет в рамке. Снимок был сделан, когда отец измерял вязкость лавы при извержении Аскьи в 1961 году; на нем он изображен с большой кочергой, которую втыкает в горячую лаву. Заслоняется от жара и пара алюминиевым щитом; лицо сосредоточенное, в губах зажата сигарета; капюшон куртки касается верхнего края крупной оправы очков — единственная защита от тефры, падающей в снег вокруг него. На руке, держащей кочергу, надета варежка-прихватка в цветочек.
«Смотри, вот он какой! — говорили они, сияя от восхищения. — Твой отец — прямо как живой!»
Мне нравятся эти люди, их уважение к его памяти, мне приятно смотреть на эту фотографию, но кажется, что на ней не папа. Это рыцарь, вышедший на бой со страшным драконом, плохо вооруженный и удивительно оптимистичный, хотя превосходство не на его стороне; он не тот уравновешенный и рассудочный человек, который воспитал меня. А еще мне постоянно приходится считаться с мнением этих ковбоев, давать им понять, что я не только единственная дочь и любимица своего отца, зачатая, когда он только вышел из самого легкого периода жизни; не просто папина дочка, я их коллега и начальник.
— Тогда были другие времена, — отвечаю я Йоуханнесу. — В наши дни мы лучше оснащены. И хотя мой отец и не увидит это извержение, его увижу я. Не поторопиться ли нам?
Йоуханнес согласно кивает, макает крекер в кофе и целиком засовывает себе в рот; топает вон, оставляя на полу кучу пепла. Я беру противогаз, каску и светоотражающий жилет, выхожу за ним и поднимаюсь по старым ступеням, ведущим на маяк, сооруженным из кривых плоских кусков лавы. Земля у нас под ногами дрожит, на нас сыплется темная зола. Он пропускает меня вперед в маяк благородным жестом, я щурю на него глаза и бегу что есть духу по винтовой лестнице, преодолевая одним шагом две ступеньки. Люк в фонарное помещение открыт, и оттуда открывается вид на подводное извержение близ Рейкьянеса.