Мюд Мечев - Портрет героя
Он крепко жмет мою руку и, прихрамывая, идет к дверям. Я провожаю его, выйдя на крыльцо, и смотрю ему вслед. Он идет по нашей улице, доходит до угла, оборачивается, машет мне рукой и кричит:
— Я напишу тебе!
XXVII
Утром, на кухне, я вижу Дусю, осунувшуюся, похудевшую, с печальными темными глазами…
— Скажи, сержант Митрофанов пишет?
— Да.
— А мне… он ничего не передает?
— Нет.
— Скажи… там, в Сибири, у него есть невеста?
— Не знаю.
— Не ври! Скажи мне правду: у него есть невеста? Я молчу.
— Какие вы все жестокие!
Я по-прежнему молчу. Выражение ее лица меняется, как если бы она приняла какое-то решение.
— Болтать не будешь?
Я молчу.
— Ах! Все равно! Я… я… — голос ее дрожит. — Я, кажется, беременна!
Открыв рот, я смотрю на нее, а она горько рыдает, закрыв лицо руками… И вдруг, взглянув в окно, быстро вытирает глаза кружевным платком и поправляет волосы. Я смотрю туда же и вижу Джевада Гасановича Орлеанского, идущего к нашему крыльцу.
— О господи! — стонет она. — Что же мне делать?! Как жить?
Потом нервно открывает сумочку, хватает зеркало, пудреницу, пудрит заплаканное лицо и бежит к дверям, бросив мне на ходу:
— Молчи! — И сразу же пищит противным, сладким и совершенно неестественным голосом, отворив двери: — Ой, что это? Это мне?
— Да, вам! — слышу я бас Орлеанского.
— Какая прелесть! Заходите, дорогой Джевад Гасанович!
И она появляется, сияющая, с букетом цветов, а за ней, втянув, насколько это возможно, живот, выпятив грудь и став похожим на шкаф в стиле Булль, входит Джевад Гасанович с громадным свертком в руках.
— Здрасьте, молодой человек!
Он протягивает мне тяжелую, поросшую черными волосами руку.
— Проходите, проходите! — поет Дуся.
— Благодарю. За нами скоро заедут. И мы сначала поедем в ресторан, а потом — в театр.
Я чуть не падаю от этих слов, а Дуся бледнеет и с обожанием смотрит на Джевада Гасановича Орлеанского.
Они идут в ее комнату. И тут я вижу в темном коридоре брата.
— Тебе чего?
— Я знаю, он пришел жениться!
— Да тише ты! Пошли в комнату.
Я сажусь за учебники, он — за свой компас, но я чувствую, что ему не терпится что-то спросить.
— Ну что?
— А разве сейчас есть рестораны?
— Значит, есть.
— А где?
— Не знаю… В центре, наверное.
— А там по карточкам или за деньги?
— Не знаю.
— А я сразу понял, что он богатый! Я видел богатых людей!
— Это где же?
— У Диккенса. На картинках… Хоть бы он женился на ней!
— Почему? Ты этого так хочешь?
— Нет… Но она хочет. Я понял. Она любила сержанта Митрофанова… Когда мы проводили его и дядю Васю, она долго плакала, а потом спросила, нет ли у меня его фотографии. Я сказал, что у меня нет, а только у мамы, и то вместе с другими. А она сказала: «Отрежь мне сержанта Митрофанова, а остальных оставьте себе!».
— А ты?
— А я сказал, что мы тоже его любим! И он нам тоже нужен! «Так же, как мне, — не может быть!» — сказала она и вздохнула… долго-долго. И еще сказала: «Ты — счастливый, маленький и не знаешь, что такое любовь!» Это правда, что я не знаю?
— Нет, я думаю, знаешь. Ведь ты же любишь маму?
— Очень! Я и тебя люблю.
— Ну вот, значит и ты…
Стук в дверь прерывает меня.
— Это мы, — поет за дверью Дуся. — Пришла машина, и мы уезжаем. Пожалуйста, закрой за нами дверь.
— Что она — не может сама? — шепчет брат.
— Да тише! Это она хочет похвастаться!
Я открываю двери и… столбенею! На фоне громадного, сияющего золотыми зубами Джевада Гасановича Орлеанского, благоухая тонкими духами, аромат которых, правда, все же до конца не может истребить запах «Грез лета», в новом легком пальто из темно-синего сукна, в блестящих лаковых туфлях, с новой прекрасной сумочкой, не в силах сдержать счастливую улыбку, стоит помолодевшая, похорошевшая Дуся.
— Какая вы красивая! — невольно вырывается у меня.
— Правда, прелесть? — Она поворачивается кругом, и я вижу, что и со спины она не хуже, чем спереди, даже и одетая в пальто…
«Почему же я раньше этого не замечал?», — думаю я.
А брат, стоящий за моей спиной, только и может сказать:
— Ух!
Еще раз подарив нам очаровательную улыбку, Дуся незаметно подмигивает мне и удаляется вместе с Джевадом Гасановичем.
Брат так открыл рот, что его голова стала похожа на почтовый ящик с поднятым козырьком.
— …пропишу тебя к себе! Я не позволю, чтобы ты жила в этой трущобе! — слышим мы голос Орлеанского.
— А в какой театр мы поедем? — пищит Дуся.
— В Большой, разумеется!
— Вот это да! — говорит брат.
В окно мне видно, как старухи таращат глаза на наше крыльцо… А мне опять идти за хлебом… Опять очередь…
Я беру карточки, сумку и бегу к палатке. Встав в очередь, сразу же понимаю, что отъехавшая машина не осталась здесь незамеченной.
— Ты в каком доме живешь, парень? — спрашивает меня самая нетерпеливая из женщин.
— В Оболенском, — вру я, оглядевшись и не заметив никого из нашего дома.
— Ах ты! А невесту из того дома, — и она показывает на наш дом, — знаешь?
— Нет, не знаю.
— Дура она! — слышу я грубый женский голос, принадлежащий высокой тетке с кондукторской сумкой.
— Чтой-то дура? — ввязывается старушка, стоящая за мной.
— За старого выходит.
— Какой же старый? Говорят, и пятидесяти нет!
— Все равно дура!
— Он ей жисть дасть! — возражает старушка.
— А она ему… роги! — И кондукторша смеется. Но по тому, как очередь неодобрительно реагирует на ее слова, понятно, что все симпатии — на стороне старушки.
— Теперь он в самом возрасте, — тихо продолжает старушка.
— Это почему же?
— Потому что на фронт не возьмуть. И не убьють. И она будеть счастливая… а не то, что мы… все как есть одинокие…
В доме рядом с нами распахивается окно, и мы слышим голос диктора:
«Таким образом, в ходе двухлетних боев на советско-германском фронте полностью провалились авантюрные планы германских империалистов, рассчитанные на порабощение народов Советского Союза…»
И в полной тишине, наступившей после этих слов, старушка, защищавшая Дусю, крестится и шепчет:
— Господи, два года! Море кровушки пролито! Господи!
XXVIII
— А к Дусе приходили врачи! — сообщает мне брат. — Но на них не было белых халатов.
— Почему же врачи?
— От них пахло больницей.
Мы ставим на керосинку кашу из замоченной ржи и начинаем готовиться к ужину. А вскоре приходит мама и сразу же спрашивает:
— Ты знаешь, чем пахнет в коридоре?
— Нет.
— Эфиром. И мне это очень не нравится!
Она решительно выходит в коридор, останавливается у Дусиной двери и осторожно стучит. Ни звука. Она стучит громче.
— Вы меня слышите? Что с вами? Вы больны?
— Нет… спасибо… — едва слышен слабый голос Дуси.
Постояв у двери еще какое-то время, мама возвращается в комнату.
— Очевидно, там все в порядке.
Но я понимаю, что она сама не верит своим словам и говорит это затем, чтобы успокоить нас.
После ужина мама моет посуду, но я вижу, что она все время прислушивается. Запах эфира почти исчез. В комнате Дуси тишина. Мы с мамой уже поняли, что там произошло.
Домыв посуду, мама аккуратно ставит ее на поднос, опускает маскировочные шторы и включает электричество. Так проходит вечер, и мы уже собираемся лечь спать, как вдруг слышим падение чего-то тяжелого за стеной и слабый вскрик. Какие-то, как мне кажется, пузырьки и чашки падают на пол, раздается звон разбитого стекла… И опять наступает мертвая тишина. Тихо так, что я слышу, как сердце бьется в груди.
— Это — беда! Мы должны что-то делать! — Мама подходит к Дусиным дверям и стучит. Слабый стон. — Что с вами? Вы нас слышите?
— Плохо… Помогите… Ради бога, помогите!
— Не волнуйтесь! Сейчас я вызову «скорую».
— Нет! — Дуся кричит так громко, что мы вздрагиваем. — Нет! Умоляю!
— А ты что здесь делаешь? — Мама сердито смотрит на брата, вышедшего в коридор.
— Я смотрю, я уже боль…
— Марш в комнату!
Я весь в поту. Осторожно надавливаю на лезвие ножа и ощущаю, как латунный язычок замка медленно подвигается. Только бы не сломать нож! Усилие, еще усилие! И вот замок щелкает, дверь открывается, нож падает, и мы видим Дусю. Она лежит на полу в нижней белой рубашке, рядом — опрокинутый ночной столик и разбитые пузырьки и чашки. В комнате пахнет эфиром и еще чем-то очень тяжелым. А из-под ее рубашки по полу расползается темное пятно.
— Немедленно беги и звони в «скорую»! — командует мама, опускаясь перед Дусей на колени. Она подняла ее руку и щупает пульс.