Мюд Мечев - Портрет героя
— Третьяковская галерея, — говорит дядя Вася и улыбается. — И альбом с собой?
— Да, товарищ майор. — Сержант Митрофанов вздыхает тяжело и почему-то шепотом говорит: — Извините, товарищ майор!
Тот опять стучит кулаком по голове, потом командует:
— Ну все! Немедленно в баню! Нам надо отдохнуть от вас!
— Конечно, надо! — подтверждает брат.
И сержант берет свой сверток, а я свой, и мы выходим.
Женщины во дворе все еще смотрят на чердачные слуховые окна большого серого дома.
— Где он там прятался? — спрашивает Митрофанов.
— Говорят, в пожарном баке.
— А есть кто носил?
— Мать, наверное.
— А нашли как?
— Говорят, он выгнал из этого бака нашего дурачка Ваничку. Тот и рассказал… А что ему будет?
— Расстреляют, — спокойно отвечает Митрофанов.
— А всех дезертиров расстреливают?
— Не знаю. — Он пожимает плечами. — Всех, наверное. До бани далеко?
— Не очень.
— Слушай, а в баню нельзя мимо общежития пройти?
— Нет, не по пути, да и баня закроется…
Митрофанов вздыхает.
— Видел рыженькую? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает он грустно. — Подруги сказали, брата она на фронт проводила… плачет.
А я вспоминаю Чернетича, и сердце мое начинает ныть. «Где-то он?» — думаю я.
Митрофанов поворачивается ко мне:
— А ваша Дуська всегда сволочью была?
— Всегда.
— Я так и думал.
— Что ж пополз?
— Что же, что же?! — сердится вдруг он. — Вот будет тебе двадцать пять, тогда поймешь!
— Митрофанов, скажи, скоро ли приходит ответ из военкомата?
— Какой ответ?
— Ну, один парень написал туда заявление, чтобы его приняли в школу юнг…
— Не знаю.
— А из школы юнг можно попасть на торпедный катер?
— Не знаю… Можно, наверное.
Вечер опускается на город. И последние лучи солнца бросают красный свет на блестящие бока аэростатов воздушного заграждения.
— А много бомбили Москву? — спрашивает Митрофанов.
— Нет… Меньше, чем другие города.
— А ты был в Москве в сорок первом году?
— Был.
— Ну и как?
— Жутко.
— А правду говорили, что у вас… это… детей крали?
— Правда.
— Зачем?
Я смотрю на него: иногда он кажется мне почти ребенком.
— Извини, я не хочу на эту тему…
— Сволочи! — Я понимаю, что это — про немцев. И я вспоминаю Тимме.
— А я учился с немцем.
— Ну?! И что он за человек?
— Такой же, как и мы.
— Врешь!
— Правда.
— А где он?
— Сослан.
— Ну и правильно!
Мы больше не разговариваем. И я думаю, что я потерял и Тимме, и Чернетича и теперь у меня остался только Славик.
XV
У бани длинная очередь человек в пятьсот. Люди стоят в затылок друг другу вдоль мрачного серого здания. Сырость, текущая из окон, съела штукатурку и напитала темные, покрытые серым налетом кирпичи. От здания несет затхлым паром и какой-то кислятиной.
— Сколько же нам стоять? — Митрофанов удивленно смотрит на меня.
— Сколько придется… Часа три…
Он лезет в карман, достает новенькую тридцатку, и мы, не смотря на стоящих в очереди людей и избегая их унылых укоризненных взглядов, лезем в темные двери. Сержант Митрофанов выставляет вперед грудь, украшенную орденами и медалями, а я жмусь к нему. Мы отпихиваем какого-то старичка, читающего книгу, он быстро открывает рот, но, увидев ордена, закрывает его, не сказав нам ни слова.
— Я все-таки хочу сегодня увидеть рыженькую, — шепчет смущенно мне на ухо Митрофанов.
Мы попадаем в раздевалку. В ней длинной змеей, извиваясь по всем изгибам коридоров, также тянется очередь.
Митрофанов окидывает ее взглядом и, по-прежнему держа в руках сложенную тридцатку, топает вверх по лестнице, я стараюсь не отставать. Мы поднимаемся на второй этаж. Здесь пахнет одеколоном, нашим тройным одеколоном, и после «Грез лета», которых я нанюхался в последнее время, этот запах кажется мне удивительно свежим и приятным. Из-за загородки матового стекла слышно стрекотание машинок и лязг ножниц.
— Парикмахерская? — спрашивает Митрофанов.
— Да.
— Пошли!
Опять не обращая ни на кого внимания, держа красненькую тридцатку так, чтобы она была видна из-за сложенных пальцев, Митрофанов поднимает ее над головой. Один из парикмахеров оборачивается.
— До бани? — спрашивает он.
— Да.
— Пожалуйста! — Парикмахер, улыбаясь как можно шире, показывает на кресло, снимая простыню с сидящего в нем старика.
— А можно… — Тот поворачивает морщинистое лицо.
— С вами — всё! — ледяным тоном сообщает парикмахер. — Семьдесят пять копеек — в кассу! — И он небрежно машет ему по ушам и по шее веничком для сметания волос, попадая также и по лицу. Старик, морщась и охая, встает, а улыбающийся сержант Митрофанов садится в кресло.
Я осматриваюсь: все кресла заняты людьми. Над ними, с машинками и ножницами, смеясь и разговаривая, орудуют парикмахерши. Тот парикмахер, что сейчас занялся Митрофановым, единственный мужчина среди них и, судя по всему, начальник. Унылого вида старая женщина в рваном синем халате, подымая удушливую пыль, сметает щеткой с паркетного пола космы волос. Вот она замедляет движение, нагибается, что-то рассматривает на полу. Охает и, оставив свое занятие, подходит к парикмахеру и что-то шепотом говорит ему. Оба смотрят на маленького худого старика, сидящего в кресле, покрытого простыней, на которую из-под машинки падают седые космы. Молодая парикмахерша, что-то быстро говоря своей подруге, машинально водит машинкой по его крошечной голове.
— Вши! — слышу я.
И, как по волшебству, стрекот машинок прекращается. Парикмахерши оборачиваются. Лицо старика, видное мне в зеркало, начинает краснеть. Последней замолкает машинка именно той девушки, что стрижет его. Быстрыми шагами парикмахер подходит к старичку, втянувшему голову в плечи.
— Вши! — повторяет парикмахер. — Прекратить!
Парикмахерша взвизгивает и трясет халатом.
— А вам — встать и выйти!
Старичок еще глубже втягивает голову в плечи и молчит, вжавшись в кресло.
— Вы что — не слышали?
— Слышал… Но… пусть дострижет… Куда же я? — И он показывает на свою наполовину остриженную голову.
— Вас стричь не будут! Что, вы не могли вычесать вшей?
— Не мог…
— Почему?
— У меня нет гребешка.
— Возьмите у вашей бабки!
— У меня нет бабки… — И крупные слезы текут по его сморщенному лицу. Но все-таки он встает, грязными пальцами вытирая слезы. С его плеч снимают белую простыню.
— В санпропускник! — командует парикмахер, показывая на нее.
Старик нагибается над своей рваной кирзовой сумкой и лезет за кошельком.
— Выходите быстрее! — требует парикмахер.
Старик кладет деньги на мраморный столик, парикмахерша хватает их и сует ему обратно. Шаркая валенками, он выходит из парикмахерской. Раздается зычный голос парикмахера, вышедшего следом:
— Не пускать!
— Почему? — спрашивает кто-то.
— Вшивость!
— Всё! — говорит Митрофанов, улыбаясь.
Его не узнать: веселое, загорелое, молодое лицо сержанта венчает шапка светло-русых, аккуратно постриженных волос. Когда он встает с кресла и, позвякивая орденами, снимает с себя простыню, ножницы и машинки в руках парикмахерш замедляют свое движение, а сами они — кто в зеркало, кто так — рассматривают сержанта Митрофанова.
— За двоих! — говорит Митрофанов и, не подходя к кассе, кладет тридцатку на мраморный столик.
— Благодарю-с! — не говорит, а поет парикмахер, и тридцатка на глазах растворяется в воздухе, как только его пальцы прикасаются X ней.
— Прошу! — Широким жестом он указывает мне на кресло.
Я сажусь.
— Что же вы так заросли, молодой человек? — укоризненно спрашивает он меня и сильными руками поворачивает мою голову так, как будто перед ним голова манекена, а не человека.
Я хочу ему ответить, но он резко нагибает ее, стрекотание машинки раздается над самым моим ухом, и прикосновение холодного металла заставляет меня вздрогнуть. Не глядя ни на мою голову, ни на ее отражение в зеркале, мастер водит машинкой и одновременно разговаривает со стоящей рядом парикмахершей.
— …ее уже выдвигали в райсовет!
— А какая она? Вы ее видели?
— Ох! Очень некрасивая! Злая и какая-то… ужасная… Брр! — В зеркало мне видно, как плечи и грудь парикмахерши вздрагивают. Она морщит юное бледное лицо с полными красными губами. Я любуюсь ее отражением, но…
— Не вертитесь, молодой человек! — И двумя пальцами сжав в висках мою голову, парикмахер поворачивает ее. Милое лицо исчезает из зеркала, а на глазах от боли выступают слезы.