Джон Брэйн - Путь наверх
— Теперь моя очередь угощать, ладно? — сказала она после того, как мы выпили еще по две рюмки.
— Это не обязательно,— сказал я.
— Ты истратил уйму денег, я ведь знаю. Я не из тех девушек, которые стараются урвать побольше, Джек. Если мне нравится парень, так он мне нравится, даже если может угостить меня только чаем. Я сама прилично зарабатываю. На прошлой неделе я принесла домой шесть фунтов.
Я почувствовал, что на глаза мне навернулись слезы.
— Шесть фунтов,— сказал я.— Это очень много, Мэйвис. Ты скопишь себе хорошее приданое.
— Сначала надо найти жениха,— сказала она. И принялась рыться в сумочке. Сумочка была большая, из черной лакированной кожи, с инициалами из блестящих камушков. Внутри, как всегда в женских сумочках, лежали вперемешку пудра, помада, вата, носовой платок, сигареты, спички и фотографии. Она сунула десятишиллинговую ассигнацию мне в руку.— Это мой вклад, дружок,— сказала она.
От ее йоркширской интонации, от вида раскрытой сумочки меня вдруг охватило чувство невыносимого одиночества. Мге хотелось положить голову ей на грудь и забыть о жестоком мире, где каждый твой поступок имеет последствия.
Я заказал бутылку пива и джина. Время мчалось слишком быстро, его невозможно было удержать: всякий раз, как я смотрел на часы, оказывалось, что прошло еще десять минут. Я понимал, что вот только сейчас познакомился с Мэйвис, но это было словно год назад. Я пил терпкое пиво, пахнущее летом, и пол снова закачался подо мной. И тут все впечатления, какие способен пережить человек, нахлынули на меня, словно толпа, сгрудившаяся на месте несчастного случая, и стали с криком требовать, чтобы я впустил их: ощущение танца, ощущение вязкой глины на ботинках, новый вкус пива и прежний вкус коньяка, рома, рыбы, кукурузы, табака, запах сажи, шерсти, запах пота Мэйвис, в котором было что-то нездоровое, ее пудры и помады — мел, фиалковый корень, грушевая эссенция; жаркие руки коньяка снова остановили качающийся пол, и в ту минуту, когда мнилось, что на земле нет иного места, кроме этой длинной комнаты с зелеными ультрасовременными стульями и столами, накрытыми стеклом, оказалось, что мы идем, обнявшись, по узким улочкам, проулкам, дворам, пустырям; потом миновали пешеходный мостик, где под нами бессмысленно лязгали сгрудившиеся паровозы, словно хлопая себя по бокам, чтобы согреться; потом очутились на каком-то дровяном складе в пространстве между сваленными бревнами, и я покинул свое тело, и оно само делало все то, чего ждала от него Мэйвис. Она продолжала льнуть к нему и после минуты обжигающего свершения, целовала это пьяное лицо, прижимала эти руки к своей груди.
Тут же за дровяным складом вдоль грязной улочки теснились дома; до меня доносились голоса, музыка, кухонные запахи. Вокруг сверкали огни города: Бирмингемское шоссе, начинающееся в центре Леддерсфорда, дальше поднимается вверх по холму, и мы находились сейчас на маленькой площадке примерно на середине его склона; вокруг не было просторов — все было забито людьми — двести тысяч одиноких существований, двести тысяч разных смертей. И вдруг вся темнота, которая была изгнана огнями, вся пустота давно застроенных полей и лесов обрушилась на меня, и не стало ни боли, ни радости, ни отчаяния, ни надежды — ничего: призрак в автомате-иллюзионе растворился в глухой стене, и не было монетки, чтобы вызвать его вновь.
— Какие у тебя чудесные мягкие руки,— сказала Мэйвис.— Как у женщины.
— Совсем они… не чудесные,— с трудом произнес я.— Они жестокие. Жестокие руки.
— Ты пьян, дружок.
— Никогда не чувствовал себя лучше.— Я вдруг с ужасом понял, что снова вернулся в свое тело и не знаю, что с ним делать.
— Чудной ты,— сказала она.
Я порылся в карманах и достал портсигар. Он был пуст. Она вытащила пачку сигарет и раскурила две штуки.
— Возьми эту пачку себе,— сказала она.
Некоторое время мы молча курили. Я старался усилием воли сбросить с себя опьянение, но тщетно. Я действительно не мог вспомнить, где живу, и буквально — вот так, как толкуют это слово словари,— не мог решить, сплю я или бодрствую.
— Джек, я тебе нравлюсь?
— Ты понравилась мне с самой первой минуты… как только я увидел тебя.— Я сделал над собой еще одно усилие.— Ты очень миленькая. Ты мне оченьоченьоченьнравишься.
Огни закружились в хороводе, и в моих ушах раздалось лязганье.
— Проклятые паровозы,— сказал я.— Проклятые паровозы. Неужели они не могут перестать?
Она, должно быть, чуть не тащила меня на себе,— не знаю, как у нее хватило сил. Затем мы остановились у какого-то дома. Я пытался держаться на ногах, но мне это не очень удавалось. Наконец я прислонился к ограде палисадника.
— Ну, как ты сейчас, Джек?
— Отлично,— сказал я.— Отлично.
— Повернешь налево и пойдешь прямо. У тебя остались деньги на такси?
Я вытащил из кармана смятый комок фунтовых бумажек.
— Будь осторожен,— сказала она. Наверху зажегся свет, и сердитый мужской голос окликнул Мэйвис.— Господи,— прошептала она,— они проснулись.— Она поцеловала меня.— До свидания, Джек. Мне было так хорошо с тобой, так хорошо! — И она скрылась за дверью.
А я пошел по улице, покачиваясь из стороны в сторону, и движения мои казались мне грациозными, гармоничными и такими забавными, что я не мог удержаться от смеха.
На мое плечо опустилась чья-то рука: смех оборвался, и в действие вступили рефлексы кулачной драки. Механизм еще не разработался, но в любую минуту, подумал я с радостью, болью и стыдом, он включится и сокрушит эти два чучела, которые стоят сейчас передо мной.
Одним из них был бывший возлюбленный Мэйвис. Другого я не знал, но именно он и внушал мне некоторые опасения. Он казался вполне трезвым, и плечи у него были шире моих.
— Это тот самый…— сказал бывший возлюбленный Мэйвис.— Накачался коньяком и чванством, сволочь.— Он ругался так монотонно, что его слова, вместо того чтобы раздражать, наводили на меня уныние.— Она моя баба, понял? Мы тут не любим, чтобы к нам лезли всякие чужаки, понял? — Его рука сильнее сдавила мое плечо.— Ты сейчас пожалеешь, что забрел сюда.
— А ну, отойди,— сказал я.
— Сам отойди! Только сначала…— Он ударил меня кулаком. Я увернулся, но недостаточно быстро, и он рассек мне скулу кольцом, как я понял впоследствии. Но в ту минуту я решил, что он пустил в ход бритву, и ударил его по кадыку. Он издал булькающий звук — что-то среднее между воркованием младенца и предсмертным хрипом — и, схватившись за горло, отлетел в сторону.
— У, сволочь! — сказал его приятель и попытался ударить меня ногой в живот. Я сумел увернуться не столько благодаря ловкости, сколько благодаря удаче и не так, как учил меня когда-то сержант на занятиях по физической подготовке,— в результате его нога задела мое бедро, я потерял равновесие и упал, а он бросился на меня. Мы катались по тротуару, словно дерущиеся мальчишки: я пытался сбросить его с себя, а он, по-моему, думал только о том, чтобы причинить мне такую же боль, какую я причинил его другу (тот все еще натужно хрипел где-то рядом). Он схватил меня за горло обеими руками и начал давить: у меня перед глазами, как лава, разлились черные и красные пятна невыносимой боли. Мои руки совсем ослабли, и я не мог шевельнуть ногами; я чувствовал вкус крови, стекавшей по рассеченной щеке, и запах его напомаженных волос, запах его свежевыстиранной рубашки, запах апельсиновых корок, рыбных отбросов и собачьего кала в канаве; фонарные столбы неожиданно выросли в сто раз, словно гороховые стебли в учебном фильме, а вместе с ними выросли и дома, растягивая желтые квадраты окон в смутные полосы. Тут я вспомнил еще одно наставление нашего сержанта и плюнул ему в лицо. Он инстинктивно отпрянул, и на секунду пальцы, сжимавшие мое горло, ослабли, тогда я вспомнил еще очень многое, и через полминуты он валялся мешком на панели, а я бежал по улице со всей скоростью, на какую был способен.
В эту ночь мне сопутствовало счастье. Я не встретил ни одного полицейского и не услышал за собой шагов преследователей. Пробежав минут десять, я очутился на шоссе и вскочил в трамвай, идущий в центр. Руки и лицо у меня были в крови, и, увидев свое отражение в освещенном окне, я обнаружил, что мой пиджак покрыт большими пятнами грязи и крови, а брюки не застегнуты. К счастью, в вагоне было немало пьяных, и мой растерзанный вид не слишком бросался в глаза. Я сидел рядом с единственным трезвым человеком во всем трамвае: седой женщиной со старинным толстым обручальным кольцом на пальце, которая то и дело поглядывала на меня с нескрываемым омерзением. У меня в памяти неожиданно всплыли слова из гимна Армии спасения, и я, сам того не замечая, потихоньку запел: «Старый крест, старый крест, я прильну ко кресту…» Омерзение на ее лице сгустилось в презрение. В ней было что-то от доброй старушки матери, и такая белоснежная, крахмальная блузка выглядывала из-под ее синего жакета, что я почувствовал, как слезы подступают к моим глазам. Я был благодарен ей за то, что она обратила на меня внимание, за то, что я не был ей безразличен, что она испытывала презрение ко мне.