Валерий Поволяев - ЕСЛИ СУЖДЕНО ПОГИБНУТЬ
Попадались деревни, где не было ни одного килограмма хлеба — интенданты ходили по дворам, скребли в сусеках, даже землю вокруг хат копали, пробовали что-нибудь найти — ничего не находили... Чем жили крестьяне — непонятно. Воздухом, что ли, питались?
Когда к Тухачевскому на стол попадал кусок мяса, его так и тянуло спросить — откуда это? Ко всему награбленному он относился с брезгливостью, глаза белели, а если командарм видел мародера, то немедленно тянулся к пистолету.
Жена его уехала в Пензу к родителям — отец ее прихварывал, мать совершенно обезножела, родителям требовалась помощь, и Маша, оставив мужа, ринулась домой.
Вернулась через две недели. Тухачевский со своей армией ушел уже далеко вперед, догнать его было непросто. Но Маша догнала.
Тухачевский обнял жену, расцеловал в губы, потом спечатал поцелуями щеки, прижался лбом к ее лбу:
— Ну, как там наши?
— Живут... Но очень трудно,
— Что? Не хватает продуктов?
— Хоть шаром покати. По Пензе только голодные собаки бегают. Людей не видно.
Тухачевский не сдержался, вздохнул:
— М-да-а..
Он знал, что надо делать, чтобы вырвать у врага победу на поле боя, и совершенно не знал, как сеять хлеб, как зарезать теленка, подоить корову и напоить молоком голодных детей — не знал и не умел.
— Моих не видела?
— Заходила к ним — замок. Их в городе нет. Скорее всего, сидят в деревне.
Машин лоб был холодным, Тухачевский потерся о него своим лбом, вновь поцеловал, ощутил сухими губами приятную шелковистость кожи и неожиданно сделался суетливым, непохожим на себя.
— Машенька, ведь ты голодна! — проговорил он жалобно, в глазах его возникло мальчишеское выражение, на которое Маша Игнатьева когда-то попалась и влюбилась в этого человека.
Она неопределенно приподняла плечо, глянула на мужа кротко.
Тухачевский выпрямился, выкрикнул громко, так, что его голос пронесся через весь вагон:
— Вестовой!
Вестовой появился тут же, словно ждал за шторкой, отделяющей жилую часть вагона от штабной, встал в трех метрах от командарма, впился в Тухачевского преданным взглядом.
— Все, что у нас есть, — на стол! — скомандовал Тухачевский.
— Даже НЗ, товарищ командарм?
— Не даже, а в том числе и НЗ!
Весело козырнув — любил, когда командарм сидел за столом, много ел и хвалил еду, — вестовой удалился.
— Через две недели я снова хочу отправиться в Пензу, поддержать своих, — тихо проговорила Маша. — Ты не возражаешь?
— Не возражаю. — На лице Тухачевского блуждала счастливая улыбка, глаза посветлели, он нежно глянул на жену, улыбка его сделалась еще более счастливой. — Ешь, — произнес он радостным шепотом. — Ешь!
Он сидел напротив жены, смотрел на нее влюбленно. Забылось все тяжелое, что сопровождало его в последнее время, окружало, опутывало. Самые чувствительные уколы Тухачевский продолжал получать от Каппеля.
Сейчас все это отошло в сторону, уплыло, растворилось, и ничего, никого на свете не было — никого, кроме них двоих. Тухачевский поднес к губам охолодавшие руки жены, поцеловал пальцы. От Машиных рук пахло хлебом и чем-то еще, едва уловимым, сухим — кажется, травами... А может, это был запах чистоты?
— Маша, — проговорил Тухачевский тихо, сдавленно — ощутил, что в горло ему, в самую глотку натекло что-то теплое, и командарму сделалось трудно дышать. — Ты ешь, ешь... — Он закашлялся, смутился и, чтобы справиться с собою, засуетился, стал делать много лишних движений, подложил жене в тарелку еды — большую гусиную ногу, добавил жареной картошки, которой Маша положила себе мало, как-то робко, украсил картошку несколькими зелеными полосками лука. — Ешь...
— От картошки, говорят, толстеют.
— Тебе это не грозит.
— Не хочется быть толстой.
— Ох, Маша, — вновь тихо и нежно произнес Тухачевский, перегнулся через стол и в очередной раз поцеловал ее в лоб.
Маша откинулась назад:
— Что-то ты все время целуешь меня в лоб, будто покойницу...
Тухачевский невольно смутился, помотал головой, словно хотел вытрясти из ушей фразу, только что услышанную:
— Прости!
Маша по привычке кротко улыбнулась мужу.
— Хочешь, я тебе что-то покажу? — предложил Тухачевский.
Маша, заинтересованная, поднялась из-за стола — глаза огромные, любящие, щеки атласные... Хоть и не особо высоких кровей была Маша Игнатьева, род ее давно уже обмельчал и обесцветился, отец Маши работал машинистом на Сызрано-Вяземской железной дороге, был обычным неприметным человеком, и мать у нее была неприметная, а вот Маша уродилась настоящим цветком, была красивая, яркая.
— Хочу, — сказала она.
— Пойдем. — Тухачевский поднялся, взял жену за руку, повел в жилой отсек вагона. Там, за спальней, имелся еще один отсек, прикрытый самодельной, аккуратно выструганной из сосновых досок дверью.
В этом тесном отсеке был установлен маленький токарный станок, на крючках висело несколько хитрых лобзиков, которыми можно было выпилить любое, самое сложное, с крученой конфигурацией, отверстие. Для Маши эти отверстия, что украшают всякую скрипку или виолончель, были обычными, хотя и красивыми, дырами. Отдельно на полках сушились тонкие дощечки, в пенале тесно гнездились кисточки, рядом в цветных банках стоял лак.
— Что это? — шепотом спросила Маша.
— Я делаю скрипки, — гордо произнес Тухачевский.
Большие глаза Маши сделались еще больше, округлились. Тухачевский прижался щекой к ее щеке.
— Скрипки? — не поверила Маша.
— Превосходное занятие. Очень успокаивает. Пока ковыряешься, выделывая какой-нибудь колок, столько всего обдумаешь — о-о-о! И как по Каппелю ударить, и как от лобовой атаки какого-нибудь сумасшедшего Дутова уклониться, пропустить конницу, а потом ударить по ней с двух флангов — словом, все-все-все...
Увлечение мужа Маше понравилось. Она воскликнула восторженно:
— Хорошо! — И задала вопрос, который не должна была задавать: — А они играют?
— На них играют, — поправил жену Тухачевский и с гордостью добавил: — Да, играют. У моих скрипок — очень хороший звук. Когда-нибудь они будут в цене. Поверь мне.
— А это означает — у нас будут деньги на жизнь. — Маша прижалась к Тухачевскому.
Через две недели она снова уехала в Пензу. Тухачевский дал ей вагон, несколько красноармейцев охраны и сопровождающего — усатого кривоногого дядьку, страдавшего от того, что его оставили без лошади, так сказать, списали в пехоту, а когда лошади не стало, ноги, как он считал, покривели еще больше. Фамилия его была Юрченко. Получил он от командарма строгий наказ — оберегать Машу как зеницу ока. Не дай Бог, чтобы с ее головы упал хотя бы один волос...
Слава Каппеля катилась перед ним, будто ее нес ветер. Имя его стало широко известно как среди белых, так и среди красных.
Он благополучно вывел свою группу и слился с колчаковскими частями. Офицеры-каппелевцы с удовольствием цепляли на шинели погоны колчаковской армии — им надоела комучевская вольница.
Форма Народной армии Комуча была то одной, то другой: то околыш фуражки украшала георгиевская ленточка, то ленту собирались заменить на кокарду — по непонятной причине этого не сделали, то эту многострадальную ленту пришивали к распаху гимнастерки, у самой планке, то, наоборот, спарывали... Но самыми нелепыми были нарукавные знаки — крупные, похожие на фанерные щитки нашивки. На погонах, которые время были все-таки введены, проставляли цифры — номера полков, и — никаких звездочек, их комучевские шпагоглотатели велели прикреплять к нарукавным нашлепкам.
Какая-то австро-венгерская чушь... Да и у австрияков такого, кажется, не было. Погоны — это погоны, а нарукавные нашивки — это нарукавные нашивки.
Офицеры спарывали эти нашлепки с особым удовольствием. Впрочем, беззвездные погоны — тоже.
— Хватит! — нервно покрикивали они.
Павлов молча спорол с шинели и гимнастерки ядовито-зеленые погоны, прикрепленные на пуговицы от мужского пиджака — других пуговиц не было, швырнул их в старый баул.
— Пусть валяются. Когда-нибудь в старости, если жив буду, полюбуюсь ими.
Туда же, в темное нутро баула, он зашвырнул и нарукавные матерчатые щитки.
Проковырявшись с иголкой часа два — начертыхался и исколол себе пальцы вволю, — Павлов пришил к гимнастерке и шинели обычные офицерские погоны, полевые, защитного цвета, с красным кантом. На погонах у него теперь поблескивали четыре звездочки — он стал штабс-капитаном. Хорошо, что у него имелся запас звездочек — два года назад приобрел в Петрограде целый кулек, сделал это на всякий случай — тогда он словно в будущее свое заглядывал: ныне ведь этих звездочек днем с огнем не найдешь, хоть вырезай из консервной жести — нету их, не-ту... А у Павлова есть. Этим обстоятельством штабс-капитан был доволен особенно.
Волжскую группу войск отвели на переформирование в Курган.
Город утопал в снегу. Дни стояли розовые, туманные, с приятным, щекочущим ноздри морозцем, окна в магазинах были украшены разными игрушками, муляжами пряников, куклами, хлопушками, еловыми ветками — до Рождества Христова оставалось еще Бог знает сколько времени, а люди уже готовились к великому празднику, ходили с просветленными лицами, ныряя из одной лавки в другую, присматривались к товарам. Женщины накидывали на круглые плечи полушалки, восхищенно цокали языками, щупали совершенно невесомые и божественно красивые оренбургские платки; особенно качественными считались платки, которые в свернутом виде можно было протащить через обручальное колечко; деды приглядывали себе лаковые калоши, парни — ткань на косоворотки, примеряли пиджаки из тонкого английского сукна.