Владимир Сосюра - Третья рота
Но, повторяю, народ наш выдержал, и в этом его бессмертие, и я горжусь моим народом и молюсь ему, как когда-то молился богу.
Только народ мой выдержал, а я — нет, у меня случилось расстройство психики. Но об этом потом.
LVI
Простите, дорогие читатели, что я уже стал применять методы кинонаплыва и всё возвращаюсь назад, но это не потому, что я такой уж забывака, делаю я это, чтобы успешнее двигаться вперёд и чтобы яснее было то, что наступит.
В 1926 году мы, украинские писатели, после дружеского визита к синеокой сестре Украины Белоруссии, где я близко, по-родственному узнал чудесных и светлых Михася Чарота, Дубовку, Александровича, не говоря уж про таких великанов, как Якуб Колас и Янка Купала, с таким же визитом отправились к белокурой сестре Украины, могучей сестре всех советских народов, в Россию, в Москву.
И вот Москва… Не такая, как теперь, словно летящая в грохоте и звоне, в гигантском разбеге к счастью, а скорее большое село, но такая же родная, как и сейчас.
Нас принимал товарищ Сталин в здании ЦК ВКП(б). Но перед тем как он вошёл, с нами разговаривал на очень искалеченном украинском языке Каганович, и это меня сильно раздражало.
И вот вошёл товарищ Сталин.
Все смотрели на него как на божество, а когда т. Сталин что-то спросил, Кулик, как школяр, поднял руку, и я видел, как под столом от подхалимского восторга мелко тряслась его левая нога…
Мне и Пилипенко очень хотелось есть, а может, это из-за какой-то подсознательной бравады, но мы с ним вполуха слушали тов. Сталина, потому что пили чай и поглощали бутерброды с колбасой.
И всё же меня навеки поразили слова человека, в образе которого мы видели партию, народ. Он воплощал в себе для нас всё, и природу нашу, которую народ изменял своим героическим трудом, и благодаря этому изменялся сам, и самое святое в мире — Отчизну:
— Я получаю письма от всего Советского Союза, в которых мне пишут следующее: «Зачем развивать национальные культуры? Не лучше ли делать на общепринятом языке (подразумевается под этим русский)», — говорит т. Сталин. — Всё это глупости. Только при полном и всемерном развитии национальных культур мы придём к культуре интернациональной. Иного пути нет и не может быть.
Эти слова нашего вождя, как золотой маяк, светили мне в тёмные ночи моих колебаний в вопросах языка, в моей бесконечной муке и тревоге за душу моего народа, за украинский язык, и эти колебания до сих пор потрясают меня, и я не сплю ночами и всё думаю, думаю…
Я считаю неверным утверждение товарища Кириченко (он сказал это на приёме украинских писателей в ЦК КПУ, когда работал на Украине): «Украина — не Болгария».
Да, Украина — не Болгария, но Украина и украинский народ не давали права ни Корнейчуку, ни Белодеду[66] говорить, что украинцы — двуязычная нация.
Моё сердце обливается кровью от возмущения и гнева на этих людей.
Ну пусть т. Кириченко ошибается!
Но ни Корнейчук, ни Белодед не «ошибаются», они это говорили потому, что сами двуязычны и навязали это украинскому 45-миллионному народу бюрократическим путём, если не сказать хуже, расписывались за бессмертие, перед которым они — всего лишь прах!
Да, Украина — не Болгария.
В Болгарии болгарский язык не испытал судьбы украинского, хотя турки и пытались сжить его со света… Но русское самодержавие, взяв себе в помощь страшного сообщника — православие, довело наш народ до того (почти за 300 лет), что он забыл своё имя (нам даже в церквях запрещали молиться на своём языке, не говоря уж про школы), и когда спрашивали украинцев, кто они, то у всех был один страшный ответ: «Мы — православные».
И вот теперь великодержавные шовинисты всех мастей берут себе в союзники русский язык, чтобы ассимилировать наш народ в русской культуре.
Неужели это нужно великому, святому и благородному русскому народу («Повинную голову и меч не сечёт», «Лежачего не бьют»)?
Нет! Русский народ не акула, а наш великий брат, и не зря советский Рылеев — прекрасный русский поэт Прокофьев — выступил в журнале «Огонёк» в защиту украинского языка, как перед этим товарищ Сафронов — также один из лучших сынов братского русского народа — ответил на крик моего сердца, когда он был на Украине, на «Любіть Україну» он благородно и мужественно ответил:
— Люби Украину!
Вот истинные сыны России, а их семьдесят, если не больше, миллионов, и все они так думают, и все они любят Украину святой братской любовью, и вера в это рассеивает ночь в моей душе, и в ней встаёт залитый слезами рассвета день, потому что есть у нас великий союзник, и он не отдаст на поругание наш украинский язык всяким
Воробьевым и белодедам. Я твёрдо верю в это, как верю в бессмертие моего народа, которому молюсь, как когда-то молился богу.
После Москвы меня с группой товарищей послали в Ленинград. Нашу бригаду возглавлял Микитенко[67].
В гостинице мне дали общий номер с Микитенко.
Был выходной день, и мы должны были пойти в Эрмитаж.
Ко мне пришла знакомая, которая понравилась Микитенко, и он пригласил её в свою комнату. Через несколько минут она, возмущённая, вышла из комнаты, а за ней — он, красный и злой.
Микитенко мне:
— Ты идёшь в Эрмитаж?
Я:
— Ко мне пришла знакомая, и в Эрмитаж я пойду позже.
Микитенко вышел и сердито хлопнул дверью.
Потом, после Эрмитажа (я не ходил), мы обедали в ресторане гостиницы, и Микитенко набросился на меня при товарищах, стал читать нотацию:
— Какой ты делегат!
И перейдя на русский язык:
— Когда приедем на Украину, мы тебя в дугу согнём!
Я возмутился и страшно оскорбил Микитенко, обозвав его «вождём» с добавлением дурнопахнущего эпитета. Он покраснел от злости, бросил ложку и перестал есть. Сидел и думал. Долго думал. А потом говорит:
— Давай помиримся. — И протягивает мне руку.
А когда вернулись на Украину, началось избиение.
Я стал писать поэму «Мазепа». Отрывок из неё — вернее, её начало — я послал в журнал «Життя й Революция», «Мазепу» напечатали, но с пометкой, что это не отрывок, а поэма!
Образ был ещё только эмбрионом, а меня даже за эмбрион стали бить. И возглавляли это избиение Микитенко и Кулик.
Результатом такого избиения стал сборник стихов «Сердце», в котором я, гиперболизируя образ поэта, описывал, как он, приходя по ночам пьяным, избивает свою белокурую жену, одним словом, разлагается, забыв о заводском окружении, из которого вышел.
Редактор газеты «Коммунист» т. Таран воспринял это так, будто бы я пишу о себе (я писал как лирик от первого лица), и в результате этого недоразумения в «Коммунисте» появилась статья «Жёлтая муть».
Я пришёл к Тарану в его редакционный кабинет и, задыхаясь от гнева, сказал, глядя в его ненавистное и спокойное лицо:
— Что, кулацкая морда!.. Радуешься?.. Но знай, что ты не Савченко, а я не Чупринка!
А Таран, в синем костюме, холёный и невозмутимый (это происходило при его подчинённых), только пальцы его мелко и нервно барабанят по столу, говорит:
— Идите, идите!
Я:
— Я-то пойду, а вот тебя вынесут отсюда вперёд ногами…
Полный гнева и отчаяния, бродил я по прекрасным улицам Харькова, затравленный «литературной саранчой», как образец поэта Каца, который кричал на меня с трибуны писательского собрания:
— Мерзавец!
А потом голод, и в 1934 году — Сабурова Дача[68].
Обманным путём меня бросили в неё Кулик и Микитенко — он был закулисным руководителем, по образованию — невропатолог.
Травлей и всем, виденным мною в 1933 году в Харькове и на Никопольщине, я был доведён почти до состояния горячки.
Когда мне передали слова жены Микитенко: «Сосюра?! Да он же фашист!» — то я, узнав, что её брат был сослан на Соловки как крупный спекулянт, встретив её однажды с микитенковским холуём Дубровским, сказал ей:
— Я тебе покажу, чёртова спекулянтка, какой я фашист!
Ну, ясное дело, я — сумасшедший, иначе как бы я посмел сказать такое всевластной супруге литературного деспота Микитенко, у которого даже походка стала начальственной и даже тени которого боялись все, ведь он был вхож к самому Хвыле[69] и расправлялся с каждым, кто хоть чуточку его критиковал, как с классовым врагом.
По записке Кулика меня отвезли в дом умалишённых на машине Затонского (его жена была директрисой всех психиатрических учреждений Украины), в машине сидел переодетый милиционер, а шофёром был т. Богатырев.
Люди мне все говорят.
Я даже знал, что обо мне говорил т. Затонский, которого как члена Советского правительства едва не расстреляли в Киеве красногвардейцы во время гражданской войны, когда Муравьев — этот изменник и провокатор — отдал приказ расстреливать за каждое украинское слово.
И несмотря на это, Затонский писал в своей брошюре «Национальный вопрос» или «О национальном вопросе», что каждый красноармеец, который расстреливал за каждое украинское слово, «объективно боролся за Советскую власть!».