Юрий Калещук - Непрочитанные письма
ПРЕДПОЛАГАЕМ ЖИТЬ
ПРОЛОГ. СЛОВА
Давно мне хотелось узнать, куда исчезают наши несостоявшиеся, наши несбывшиеся мечты — да полно: исчезают ли они совсем? или, быть может, томительно замирают в низинах и распадках души, как застаивается ночной туман в густой чаще овражного подлеска, а если все-таки исчезают, то не превращаются ли они, тайком вернувшись, в едкую кислоту наивного и горького всезнания, когда возможно всего лишь возможное, и близка только близкая, краткая дорога и ничей «мгновенный взор из-под платка» уже не затронет твое охолоделое сердце, и куцая мудрость рассудочных решений и смиренная половинчатость поступков становится единственным мерилом подлинного существования? давно мне хотелось узнать, что заставляет спустя десятилетия вспоминать обыденные подробности позабытых, ставших слитными дней, — в том ли дело, что в них мы ищем объяснение каждому сегодняшнему часу, или это неосознаваемая потребность памяти, для которой губительна любая прерывность, любой пробел бытия — разве так не бывало, что краткий миг беспамятства рушил ваши надежды или искажал представления — о человеке ли, о предмете, о планах? давно мне хотелось написать о том, как мы, сами того не подозревая, повседневно зависим от когдатошнего осеннего рассвета над рекою Непрядвой, от вечной пушкинской строки, от незатейливой переклички едва народившихся птах, от мимолетного взгляда друга, — и где бы ты ни был, в чем бы ни состояла твоя забота или твоя печаль, был ли ты счастлив или мучался беспокойством, все остается с тобою и в тебе, и не существует несбыточного — «Ну что ж? Одной заботой боле — одной слезой река шумней», — есть только несбывшееся, но это значит всего лишь, что еще не наступил час...
1
— Тогда и не то бывало, — сказал Вавилин.
— В шестьдесят девятом?
— Ну.
Они только что приехали на буровую и переодевались в сушилке, готовясь к вахте. Юсупов, правда, уже был одет, он всегда одевался по-военному быстро, но Кильдеев таращил глаза на Вавилина, суетливо дергался а никак не мог попасть ногой в сапог.
Хотя спешить им было некуда.
Сентябрьское утро едва разгорелось и еще не решило для себя, каким быть дню; над чахлым лесом и над бетонной дорогой светило солнце, по озеру молотил град; из бурых вод неспокойного озера поднималась зеленая вышка, нездешняя, непохожая на здешние, ядовито-зеленая, словно всплыла она из глубин болота и тина не успела высохнуть, поблекнуть. Новый куст строили на искусственном острове посреди Самотлора, в центре озера, над куполом месторождения. «А коль над куполом, — подумал Вавилин, — то все газовые шапки наши. Все до единой. Да-а...» Но вслух сказал не об этом:
— Однажды неделю мы не могли смену дождаться. Все продукты извели, клюкву окрест выели подчистую. А вертолет не летит. И тогда Заки Ахмадишин...
— Это какой Ахмадишин? — спросил Юсупов. — Начальник ПТО, что ли?..
— Ну.
— Разве он был здесь тогда?
— Ахмадишин? Он всегда был. О нем даже песня есть.
— И ты, Саня, тоже всегда был? — улыбнулся Юсупов.
— Залез Ахмадишин на вышку, — продолжал Вавилин, — компас вытащил, карту. Маршрут наметил, как до Вартовска добираться. Пошли по маршруту, потом без маршрута. Ледок уже кое-как намечался, так от него только треск стоял. В сплошной каше ползли — по колено, по пояс, по грудь...
— И долго шли?
— В час дня отправились, а в шесть утра я уже домой стучал. Долго стучал: жена не открывает, не верит, что это я, — знает, что вертолета не было. Ну, а я просто рассвирепел: открывай, кричу, — вроде бы громко кричу, а сам себя еле слышу. Открыла-таки. Раздеваюсь, все хрустит, штаны в угол бросил — стоят. Потом подтаяли, осели. А меня колотун трясет.
— Надо было принять...
— Ну! — воскликнул Вавилин с такой неподдельной, незажившей обидой, что все расхохотались.
Даже бурильщик Гечь, степенный носатый мужик, который стоял, уткнувшись в геолого-технический наряд, и до сих пор не проронил ни слова, усмехнулся. Но усмешка тут же сползла, стаяла с его лица. Не нравился ему этот наряд. Талицкая свита ему не нравилась. Сеноман ему не нравился.
— Так-то оно лучше, ребята, — сказал Вавилин и хитровато ухмыльнулся. — А то закисли вы ни с того ни с сего. Вышкарей нет? Будут. Китаев приедет, капитальный разгон им устроит. Забегают. Все ж таки Васильич — это Васильич. Уж если и повезло нам в чем — так это с бурмастером. Разве нет?
— Напоремся мы на глазок, Саня, — прошептал Гечь, словно боялся, что его могут услышать там, в газоносных пластах сеномана и талицкой свиты. — Чувствую, что напоремся...
— Да что ты, Палыч, — возразил Вавилин. Хотя и сам думал о том же.
— Точно говорю. Ты только погляди, что творится в талицкой свите.
— Задавим раствором, — уверенно произнес Юсупов.
— Задавим... — хмыкнул Гечь. — Или он нас задавит.
Гечь не любил неизвестности, не чтил торопкость; ничего он не мог делать кое-как, на глазок да наспех, душе его были милы основательность, солидность. Он знал, что вахта ворчит, мается, рвется в бурение, ревниво подсчитывает чужие метры, — и все же был убежден: рано, пускай еще пообвыкнут. Его и в буровом мастере порою пугал азарт, стремительность решений, жажда скорости, но тут Гечь был бессилен что-либо изменить, разве что иногда потихоньку пенял Китаеву да у себя в вахте свою линию гнул.
— Так что же ты хочешь, Палыч? — спросил Вавилин.
— Другой бы куст. Отработанный, отлаженный. Чтоб и нам хорошо, и Китаеву спокойно.
— Нужно ему спокойствие!
— Спокойствие всем нужно, Саня.
— Пошли! — сказал Юсупов.
Ветер, никогда не унимавшийся над озером, без устали трепал экспериментальную буровую. Вздрагивал под ногами экспериментальный остров. Громыхал, трещал, жалобно поскрипывал экспериментальный пластик бурукрытия; одну панель вырвало «с мясом», и она долго летала над желобами, пока очередной порыв не швырнул ее в озеро. И даже экспериментальная дорога, перерезавшая Самотлор, казалось, покачивалась в темно-бурых волнах.
— Однако... — поежился Кильдеев.
— Нагнал на тебя Гечь страха! — засмеялся Вавилин.
— Психует старикан, — проговорил Юсупов. — Психует... — Гечю было сорок шесть лет, но Юсупов с безмятежной жестокостью молодости и впрямь думал о бурильщике как о глубоком старике, принимая спокойную медлительность Гечя за несомненный признак психического расстройства. — Ничего, вот начнем здесь бурить...
— Все ж таки купол, Рома, — примирительно произнес Кильдеев.
— Ну и хорошо, что купол. Никто здесь до нас не бурил. А мы будем!
— Машина идет, — присмотревшись к дороге, сказал Кильдеев. — Наверное, Китаев едет.
Я стоял, прислонившись к пустым стеллажам, вяло наблюдал, как Лехмус, обвешав себя камерами различного вида и назначения, карабкается по крутому трапу, ведущему к самой макушке буровой вышки. Каждое утро еще затемно мы спешили на автостанцию и вместе с вахтой приезжали на буровую; однако все эти дни бригада отчаянно и безуспешно пыталась запустить новую установку — постоянно чего-то не хватало, что-то не ладилось, что-то отказывало. Если бы не та, летняя авария, все выглядело бы вполне обыденно, однако она была, случилась, и люди нетерпеливо рвались вперед, стремясь наверстать потерянное, однако каждый день и час промедления, любая новая задержка или неувязка приумножали печаль, горечь, раздражение. Многих из них мы с Лехмусом знали уже достаточно близко, с иными встречались не только на буровой, но в этот приезд решительно не складывались ни дела, ни беседы. Китаев попросту нас избегал, а если случалось обменяться словом на бегу, то проку от таких обменов было немного: Макарцев, который был способен часами толковать о сложностях геологического порядка и инженерного свойства, замыкался, едва я пробовал перевести разговор на не ясную мне природу организационных или управленческих просчетов; Сухоруков вообще не отличался красноречием; Метрусенко, никогда не любивший суеты подготовительных работ, отводил душу на рыбалке; Сериков, еще один бурильщик бригады, в чью вахту и произошла та злосчастная авария, тоже не в пример себе был немногословен — вообще-то он, невзрачный на вид, отличался редким тщеславием и потому любил поговорить, что называется, о времени и о себе...
Лехмус добрался до площадки верхового и что-то орал оттуда, размахивая руками, как матрос-сигнальщик; ветер срывал его слова и отбрасывал в озеро — туда же, где бултыхалась в волнах зеленая панель бурукрытия. На остров вкатил красно-желтый агрегат геофизиков, из него выпрыгнули Китаев и Макарцев, направившись тотчас в разные стороны — один в культ-будку, другой к желобам растворной системы, на которые, честно говоря, не стоило и смотреть, чтобы поберечь нервы, — все стыки, развязки, уголки, переходы только лишь предстояло сварить. Я побрел в насосный сарай. Здесь тоже было довольно холодно, но Саня Вавилин с Пашей Макаровым этого, казалось, не замечали. Раздевшись по пояс, они ворочали немыслимые глыбы металла, уже приобретшие разумные формы, но пока лишенные жизни. Детали насосов надобно было очистить от грязи и накипи и соединить друг с другом так, чтобы они смогли дышать.