Андрей Добрынин - Избранные письма о куртуазном маньеризме
3
Отвечая на Ваш вопрос о роли вдохновения в творчестве, я хочу прежде всего определить, что же мы подразумеваем под вдохновением. Видимо, мы не впадем в ошибку, если иначе назовем его внезапно возникающим в сознании общим очерком художественного произведения, — подчас настолько общим, что при недостатке мастерства и усердия воплотить произведение в жизнь так и не удается. Вот вам и ответ на вопрос о соотношении в нашем деле вдохновения и труда: первое, может быть, и необходимое условие творчества, но далеко не достаточное. Мастерства же никогда не бывает слишком много, и достигается оно упорными занятиями, иногда на первый взгляд весьма далекими от собственно литературы. Брюсов в этой связи указывал: «Мы все очень много говорим о культуре, но кое–кто среди нас забывает, что культура требует систематического умственного труда и ее нельзя свести к вспышкам вдохновения». Зато, сумев образовать и дисциплинировать свой дар, Вы сможете улавливать даже легчайшие веяния Духа Поэзии и находить для них адекватную форму. Подобный подход к своему делу присущ, к сожалению, далеко не всем тем, кто претендует на почетное звание художника. Внешние признаки профессии, сами по себе не имеющие никакого значения, заслоняют для иных молодцов суть творчества, и бедняги то принимаются расслабляться, не сделав еще никакого усилия, и целыми днями хлещут вино, «перегаром воняя наутро», по выражению Горация, то образуют творческие коммуны, словно подлинное творчество может быть коллективным, то устраивают эпатирующие «акции», поскольку своими малокровными произведениями никого поразить не в состоянии. Понимая, что принадлежность к цеху надо все–таки чем–то оправдывать, подобные межеумки конструируют для себя особые внутренние миры, которые затем неустанно изображают. Отличительной чертой созданных ими собственных микрокосмов как раз и является то, что последние куда легче поддаются изображению, нежели наш грешный мир. Самым же радикальным средством маскировки бездарности является полный разрыв с действительностью, дабы стать недосягаемым для любой шкалы оценок и сравнений. Демиурги тех собственных мирков, где можно отсидеться заурядности и лени, всегда паразитировали на склонности глупцов объявлять гениальной всякую невнятицу и симулировать таким образом тонкость восприятия прекрасного. Впрочем, плодотворную связь между теми, кто хочет числиться художником, не имея при этом ни таланта, ни желания трудиться, и теми, кто хочет слыть тонким ценителем красоты, не имея при этом чувства прекрасного, уловил еще Сумароков:
Несмысленны чтецы, хотя их не поймут.
Дивятся им и мнят, что будто тайна тут,
И разум свой покрыв, читая, темнотою,
Невнятный лад певца приемлют красотою.
Нет тайны никакой безумственно писать,
Искусство — чтоб свой слог исправно предлагать,
Чтоб мнение творца воображалось ясно
И речи бы текли свободно и согласно.
В следующей эпистоле Сумароков совершенно справедливо замечает:
Нечаянно стихи из разума не льются,
И мысли ясные невежам не даются.
К этим мудрым словам я хочу добавить только одно: можно долго и успешно симулировать творческие порывы и эксплуатировать человеческую глупость, но пусть не обольщаются искатели легкого успеха: настоящих творцов и настоящих ценителей им провести не удастся. В нашем бессмертии для них места нет.
3
Мой ответ на Ваш вопрос о взаимоотношениях художника и власти определяется тем соображением, что любое творчество нуждается в определенных внешних условиях. Если оно способно протекать даже в самой неблагоприятной обстановке, то отсюда не стоит делать вывод, будто в иной обстановке оно осуществлялось бы с меньшим успехом. Разумеется, цветы поэзии не взрастить на скудной почве житейской гармонии и умиротворенности, однако для разлада и борьбы художнику хватает и собственной души, в то время как внешних помех создание прекрасного не терпит. Вспомните горькую жалобу Ремизова: «Есть особенная «художественная казнь» — для писателей — это отрывать и рассеивать, ни на минуту не оставляя в покое, ни на минуту не давая человеку сосредоточить мысли». Однако в ослабевшем государстве вряд ли кому удастся избежать такой казни. Закон, порядок и охраняющая их сильная власть — вот то, что мило сердцу творца. При этом не надо думать, будто я возлагаю надежды на деспота, ибо недемократическое государство — это всего лишь конституированное беззаконие. С другой стороны, чернь, особенно богатую, тоже необходимо держать в узде, ибо сама она делать этого органически не в состоянии. «Для черни звук пустой и право, и закон», напоминал Расин. Чем скорее окажется преодолена демократическая эйфория, тем лучше. Необходимо понять: демократия — это не радостный золотой век всеобщего братства, а тяжелая повседневная борьба с центробежными силами, действующими в каждом человеческом обществе. Главная проблема демократии состоит не в чем ином, как только в терпеливом взращивании той элиты, той прослойки вождей, которая будет достаточно честна, чтобы согласовывать свои действия с мнением народа, и достаточно сильна и жестока, чтобы не давать народу управлять. «Всех хуже государств то, где народ — владыка», — высказывал свое глубокое убеждение Корнель. Помня о том, как рвется к власти разбогатевшая чернь и с какой охотой остальной народ продается этим молодчикам, с ним трудно не согласиться. «Искра к небу взвивается смелым полетом, А ничтожную муху влечет к нечистотам», — отмечал Навои, и тут уже ничего не поделаешь — важно добиться хотя бы того, чтобы в своем влечении к нечистотам муха не становилась слишком вредоносной. Фрейд призывал «считаться с тем фактом, что у всех людей имеют место деструктивные, то есть антиобщественные и антикультурные тенденции, и что у большого числа лиц они достаточно сильны, чтобы определить собою их поведение в человеческом обществе». Эти глубоко верные слова стоит дополнить указанием на факт наличия в любом обществе и в любую эпоху немалого числа лиц благородной крови, в характере которых, наоборот, чрезвычайно ярко выражены охранительные, конструктивные, созидательные тенденции. Последние совершенно неверно считать видоизменением эротических и прочих инстинктов. Инстинкты присущи и животным, в то время как тяга к творчеству и к защите творческих достижений является родовой чертой человека, — настолько типической и глубокой, что ее можно считать чертой биологической. Именно те люди, в которых указанная черта вкоренена наиболее глубоко, и призваны встать между агрессивной чернью и величественными созданиями творческого гения. В уже цитированной статье Фрейда есть следующее примечательное место: «Как нельзя обойтись без принуждения к культурной работе, так же нельзя обойтись и без господства меньшинства над массами, потому что массы косны и недальновидны, они не любят отказываться от влечений, не слушают аргументов в пользу неизбежности такого отказа, и индивидуальные представители массы поощряют друг в друге вседозволенность и распущенность». Замечу, что приведенное высказывание невольно воскрешает в моей памяти известный афоризм Конфуция: «Народ можно принудить к послушанию, но его нельзя принудить к знанию». Китайский мудрец надеялся на облагораживающее воздействие воспитания и примера; Фрейд, как увидим ниже, также уповал на силу примера, однако столетия, протекшие со времен Конфуция, сделали его скорее пессимистом. «Лишь благодаря влиянию образцовых индивидов, — продолжает Фрейд, — признаваемых ими (массами — А. Д.) в качестве своих вождей, они дают склонить себя к напряженному труду и самоотречению, от чего зависит существование культуры. Все это хорошо, если вождями становятся личности с незаурядным пониманием жизненной необходимости, сумевшие добиться господства над собственными влечениями. Но для них существует опасность, что, не желая утрачивать своего влияния, они начнут уступать массе больше, чем та им, и потому представляется необходимым, чтобы они были независимы от массы как распорядители средств власти. Короче говоря, люди обладают двумя распространенными свойствами, ответственными за то, что институты культуры могут поддерживаться лишь известной мерой насилия, а именно: люди, во–первых, не имеют спонтанной любви к труду и, во–вторых, доводы разума бессильны против их страстей». Вновь оговоримся, что данные выводы, справедливые для большинства, не относятся к элите, — к тем, кого Фрейд именует «образцовыми индивидами». В этом внутреннем несходстве — причина многих проблем человечества, но в нем же источник развития и его самого, и его культуры. Принадлежность к элите или к черни вовсе не определяется ни родом занятий, ни степенью материального благополучия. Гегель подчеркивал: «Чернью делает лишь присоединяющееся к бедности умонастроение, внутреннее возмущение против богатых, общества, правительства и т. д.». Однако трудно согласиться со склонностью Гегеля усматривать чернь хотя и не во всяком бедняке, но все же исключительно в бедных слоях общества: мы–то в наше время хорошо видим, каким эгоизмом, какой бездуховностью и общей человеческой никчемностью щеголяют наши богачи, особенно преуспевшие на ниве производства суррогатов искусства. Непонятно то лакейское внимание, с которым относятся к таким баловням успеха наши средства массовой информации: их приверженность к одним и тем же лишенным всякого внутреннего содержания фигурам граничит с идиотизмом. Впрочем, я заговорил об этих ничтожествах лишь оттого, что в наше время перед властью стоят особенно сложные задачи, поскольку обуздывать ей следует не только и не столько бедных, сколько богатых. Долг художника в такой ситуации — быть с властью, быть на стороне сил закона и порядка, дабы внести свою лепту в окончательное отделение собственности и успеха от деструктивных сил, от разнузданной черни.