Андрей Добрынин - Избранные письма о куртуазном маньеризме
Моя речь не отличалась таким темпераментом, как речь моих товарищей. Искусно лавируя между их пылкими тирадами, я негромко, хладнокровно, с железной логикой доказывал, что Смирнов совершил серьезнейшее правонарушение и подлежит суду, если, конечно, не предпочтет уладить дело полюбовно. Председатель музыкального общества, мужчина чрезвычайно солидный, опытный и уважаемый в Нижнем Новгороде, время от времени вставлял реплики, клонившиеся к тому же, но в силу весомости персоны, их произносившей, звучавшие для Смирнова настоящим погребальным звоном. «Если дело дойдет до суда, то смягчающих обстоятельств для вас я не вижу», — зловеще заявил председатель. Мало–помалу Смирнов утратил свой апломб, ссутулился и стал лишь тупо кивать в ответ на оскорбления, щедро расточаемые куртуазными маньеристами в его адрес. Этим он даже слегка разочаровал Пеленягрэ, который продолжал время от времени выкрикивать: «Вы сделали из меня палача! А я никогда не был палачом!» — но уже без прежнего воодушевления. В конце концов мы сошлись на том, что тираж злополучной книжки пустят под нож и напечатают новую книгу под присмотром нашего друга — председателя музыкального общества. В некотором смысле мы взяли Смирнова на испуг, так как Вы, мой друг, конечно, понимаете: судиться с ним мы никогда не стали бы — не от недостатка ненависти к графоманам и не из фарисейского бескорыстия, а из–за отвращения к канцелярщине, в силу недостатка времени и попросту от лени.
Вот и все, что я хотел рассказать Вам о нашей поездке в Нижний Новгород и о нашей последней книге. Она стала литературным памятником, как и все книги, которые мы выпускаем, но памятником не человеческому таланту, а человеческой глупости, вещественным напоминанием о том, что воинствующее филистерство не дремлет, только и дожидаясь случая примазаться к славе подлинных творцов. Засим я прощаюсь с Вами и остаюсь неизменно уважающим Вас и поздравляющим с Новым годом —
Андреем Добрыниным.
30.12.92 г., Москва
P. S. В буфете Нижегородской филармонии председатель угощал нас на дорожку водкой арзамасского разлива. Друг мой, какая прекрасная водка! Под осетрину с хреном — нечто божественное. Я, разумеется, сделал себе запасец к празднику, прихватил бутылочку и на Вашу долю, каковая бутылочка терпеливо ожидает Вас в моем холодильнике. Надеюсь, ей не придется ждать слишком долго.
ПИСЬМО 4004
1
Дорогой друг!
Я чрезвычайно тронут тем обстоятельством, что в Вашем последнем послании Вы обращаетесь ко мне с целым рядом вопросов, ибо это вопросы особого рода: их задают людям, мнение которых ценят. Извините за почти неприличную краткость нижеследующих заметок, но сейчас мои личные книги и книги Ордена выходят сразу в четырех издательствах, и, кочуя из редакции в редакцию и из типографии в типографию, я выкраиваю буквально считанные минуты, дабы не оставить Ваше обращение ко мне без ответа.
2
Вы справедливо усматриваете в некоторых моих эссе пристрастие их автора к цитированию и спрашиваете в этой связи, не опасаюсь ли я того, что литературная общественность сочтет указанную склонность проявлением профессиональной слабости. Но, во–первых, если считается желательным проявлять на людях такие достоинства, как вежливость, общительность, приятные манеры и так далее, то почему следует стесняться проявлений учености? Полагаю, данное достоинство будет повесомее тех, которые я перечислил. Однако особенно поразило меня в Вашем вопросе прозвучавшее в нем чрезмерное внимание к публичному мнению. Приведу еще раз полюбившееся мне высказывание главы французских унанимистов Дюамеля: «Помни, что люди — то есть обычная толпа — ничего или почти ничего не понимают». Поэтому отношения творца и толпы определяются по большей части случайными и привходящими обстоятельствами, а вовсе не степенью приближения творца к художественной истине. Вспомните слова Ницше: «Кто знает читателя, тот уже не трудится ради него. Еще одно столетие читателей — и сам дух будет скверно пахнуть». Публика, разумеется, не может остаться равнодушной к обаянию таланта, но даже ее восхищение таит в себе немало опасностей. «Страшная это штука — писательская репутация, дорогой мой, — жалуется Шиллер в одном из своих писем. — Немногих достойных и значительных людей, заинтересовавшихся писателем, чье внимание ему приятно, роковым образом оттесняет целый рой таких, что вьются вокруг него, как навозные мухи, рассматривают его, словно диковинного зверя, а если у них за душой к тому же оказывается несколько накляксанных листов, то они еще именуют себя его коллегами!» Таким образом, не стоит делить публику на подготовленную и неподготовленную: обе эти части друг друга стоят, и извращенные понятия первой подчас еще несноснее, чем простодушная пошлость второй. Если невнимание общества является причиной нашего уныния и нашей нищеты, то его внимание порой не менее вредоносно, пускай и в других отношениях. Не обделенный вниманием публики великий певец Федор Шаляпин с горечью писал: «Публика не в состоянии воспитать личность артиста, художника, артист талантливее ее. И выходит как–то так, что публика невольно стремится принизить личность до себя». Поэтому критика непременно выставит Вас либо бездарем, либо законченным мерзавцем (хотя без таких людей, как Вы, критики перемерли бы с голоду, а искушенные ценители — со скуки), рядовые же читатели будут пребывать в убеждении, что вы целыми днями шляетесь по кабакам, что Ваши лучшие друзья — сексоты и уголовники, что Вы не пропускаете ни одной юбки, а пишете только мертвецки пьяным. Чехов отмечал в конце творческого пути, то есть являясь не только российской, но и мировой знаменитостью: «…Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы и ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал…» А о том, какими причинами определяется наша известность у публики, тот же Чехов писал: «Назовите мне хоть одного корифея нашей литературы, который стал бы известен раньше, чем не прошла по земле слава, что он убит на дуэли, сошел с ума, пошел в ссылку…» Грустно сознавать глубокую верность этого утверждения, выглядящего на первый взгляд перехлестом, однако в народной любви к писателю всегда ощущается оттенок некрофилии, и Чехов мрачно констатировал: «Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей». Вообще от внимания публики к художнику очень далеко до подлинного понимания, и справедливо предостережение Ницше: «Они наказывают тебя за добродетели твои, а прощают — зато полностью — только ошибки твои». Непониманием заурядные люди встречают не только произведения художника, но и его поведение, его жизненную практику, сам его человеческий тип. Пруст разъяснял это следующим образом: «Что у художников называется умом, то представляется чистой претенциозностью людям светским, ибо они не способны стать на ту единственную точку зрения, с какой на все смотрят художники, ибо им никогда не понять особого наслаждения, какое испытывают художники, выбирая то или иное выражение либо что–то сопоставляя, в силу чего общество художников утомляет их, раздражает, а отсюда очень недалеко до враждебности». А раз дело обстоит таким образом, то неразумно нам, творцам, брататься с заурядными людьми, будь то хоть верхи общества, хоть простонародье. От них следует держаться на разумном отдалении, а уж они–то нас без внимания не оставят — для этого их жизнь слишком пуста. Однако не советую Вам переоценивать их смутную тягу к прекрасному и к его носителям — очень часто она приобретает извращенные формы, превозносится пошлое и ничтожное, зато подлинно прекрасное злобно отвергается. Недаром дю Белле в раздражении восклицал: «Прочь от меня, чернь, брызжущая злобой! О, как я ненавижу темный люд!» Из всего сказанного мною отнюдь не следует делать вывод о том, что мы должны пополнить собою толпу обывателей или просто сидеть сложа руки. На это у нас нет морального права. «Не знание само по себе, но деяние, сообразное своему знанию, есть твое назначение… Не для праздного созерцания и размышления над самим собой и не для самоуслаждения своими благочестивыми чувствами, нет, для деятельности существуешь ты, твое действование, и только оно одно определяет твою ценность». Эти слова Фихте должны поддерживать Вас в унынии; кроме того. Вам уже давно следовало свыкнуться с тем, что жизненный путь художника отнюдь не усыпан розами, и это правило не знает исключений: если даже — предположим невероятное! — Вам и удастся защититься от страданий, приходящих извне, то в себе, в творчестве, Вы найдете неиссякаемый их источник. «Он покупает неба звуки, Он даром славы не берет», — гордо заявлял Лермонтов от лица Поэта. Что же касается внешних бед, то Вам следует помнить: для художника они наполнены особым значением как стимул развития. «Претерпеть разочарование, бесчестие, позорный столб, виселицу — это еще не банкротство; банкротство — ничего не претерпеть», — писал Генри Джеймс. Он же замечал, словно обращаясь к Вам: «Если бы люди вашего склада не были неудачниками, то следовало бы сказать «прости» искусству». Джеймс констатировал, развивая эту мысль: «Неудача … очевидно, таит в себе нечто такое, чего каким–то непонятным образом не сыскать в удаче». Художник не раскается, если будет идти своим путем, несмотря ни на что, ибо дух творчества, столь безжалостный к нему на первый взгляд, щедро вознаграждает его за все тяготы и лишения. Поэзия, по словам дю Белле, сама себе награда, особенно если ясно видеть то, как чудесны, как безгранично содержательны ее лучшие создания. А язык поэзии — разве не он один довлеет Высшему Знанию? Не случайно те, кто притязал на звание пророка, на словах осуждали поэтов, но в своих писаниях пользовались их языком — вспомните Платона, Мохаммеда, Ницше. Осуждали же поэтов они, как я подозреваю, прежде всего как опасных соперников, наделенных пророческим духом куда щедрее, нежели они сами. Ведь только совсем уж бесчувственная дубина не согласится с тем очевидным фактом, что в одном четверостишии Новалиса или Брентано правды и мудрости неизмеримо больше, чем во всей нашумевшей книжке «Так говорит Заратустра». Поэтому, сохраняя похвальную скромность в общении, стихотворец не должен слишком скромничать в оценке собственной значимости. Прав был Пастернак, когда говорил устами своего героя–поэта: «Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас — это то, что вы жили в одно время со мною и меня знали». Можно ли не восхищаться человеком, который собственными силами (ибо наставничество в нашем деле немыслимо) овладел тем сокровищем, которое приводило в благоговейный трепет Кристофоро Ландино. «А если что–либо покажется недостаточно ясным или непонятным поначалу черни, — замечает Ландино в своем трактате о поэзии, — то образованным людям следует бояться ее суждения не более, чем боялись его римляне…» Вот так–то. В заключение хочу Вам сказать кое–что приятное: к счастью, внимающее поэту человечество не состоит из одной только «публики», которой надо с великим терпением вдалбливать в голову здравые понятия, причем для достижения этой цели не хватает порой и всей жизни, — нет, немало есть и людей, тонко чувствующих, способных в полной мере наслаждаться божественной гармонией, звучащей в поэтических творениях, и благодарить их создателей за это живейшее из наслаждений. Шиллер не ошибался, когда писал: «…может быть, есть на свете еще не один круг людей, любящих меня, радующихся тому, что они меня узнали, что, может быть, лет через сто или больше, когда и прах мой уже давно развеется, люди будут благословлять мою память и на мою могилу приносить дань слез и восхищения, — тогда… я радуюсь, что призван быть поэтом, примиряюсь с Богом и моей нередко столь тяжелой участью».